Навигация
Главная
Следующий номер
Форум
Обратная связь
Календарь событий
Поиск
Архив старой версии
Архив номеров
2010
07/11:1  07/19:2  07/26:3  08/02:4  08/09:5  08/16:6  08/23:7  08/30:8  09/06:9  09/13:10  09/20:11  09/27:12  10/04:13  10/11:14  10/18:15  10/25:16  11/01:17  11/08:18  11/15:19  11/22:20  11/29:21  12/06:22  12/13:23  12/20:24 
2011
01/10:25  01/17:26  01/24:27  01/31:28  02/07:29  02/14:30  02/21:31  02/28:32  03/07:33  03/14:34  03/21:35  03/28:36  04/04:37  04/11:38  04/18:39  04/25:40  05/02:41  05/09:42  05/16:43  05/23:44  05/30:45  06/06:46  06/13:47  06/20:48  06/27:49  07/04:50  07/11:51  07/18:52  07/25:53  08/01:54  08/15:55  08/22:56  08/29:57  09/06:58  09/12:59  09/19:60  09/26:61  10/03:62  10/10:63  10/17:64  11/07:65  11/14:66  11/21:67  11/28:68  12/18:69  12/25:70 
2012
01/09:71  01/23:72  01/30:73  02/06:74  02/13:75  02/20:76  03/19:77  03/26:78  04/02:79  04/09:80  04/16:81  04/23:82  05/01:83  05/14:84  05/21:85  05/28:86  06/04:87  06/11:88  06/18:89  06/25:90  07/30:91  08/27:92  10/29:93  11/07:94  11/12:95  11/19:96  11/26:97  12/03:98  12/10:99  12/17:100  12/23:101 
2013
01/14:102  03/25:103  04/01:104  05/27:105  06/03:106  06/10:107  06/17:108  06/24:109  07/01:110  07/15:111  10/14:112  11/25:113  12/02:114  12/08:115  12/16:116  12/23:117  12/30:118 
2014
01/07:119  02/01:120  05/26:121  06/02:122  07/01:123  08/20:124  09/01:125  10/01:126 
NOCTURNO
 
                                             (Случайные тени эпохи)
                                                                         “Ibant oscuri sub nocte per                                                                                                     
                                                                                        umbrum...”
                                                                                                  Dante
                                                                          “ Плыли незримо они одинокою                                                                                                                  
                                                                                 ночью сквозь тени...”
                                                                                        Вергилий-Данте                     
           
  Вся современная философия напоена тяжелой, душной, звенящей тишиной, не предвещающей ничего хорошего. Предгрозье. Канун. Канон Ничто. Пустота, когда песни ошалевших от последнего зноя цикад колышут, убаюкивают пространство, скрытое маревом, струящегося от земли жара. Раскаленная жажда простора, насильно свернутого в кокон времени. Цикадами, если следовать греческой мифологии, становились певцы и поэты, философы - все, кто забылся в самозабвении, утонул в глубинах Речи*. Не самая плохая смерть.
 
*По крайней мере, Платон приписывает этот великолепный образ фантазии Сократа. ” По преданию, цикады некогда были людьми, еще до рождения Муз. А когда родились Музы и появилось пение, некоторые из тогдашних людей пришли в такой восторг от этого удовольствия, что среди песен они забывали о пище и питье, и в самозабвении умирали. От них и пошла порода цикад...” (Платон. Федр. Соч. в 3-х т., Т.2 ., Стр.196. См. также примечание 50.) С той только разницей, что нынешние не забывают о радостях земных и самозабвенны только по твердой таксе, “осуетевшие, помраченные в умствованиях своих» (Апостол Павел). Да и цикады-то по совместительству доносили Музам на людей.
 
               Что-то насекомое, суетное, роющееся, роящееся в слежавшемся времени истории, безымянное, пестренькое, безликое “оно” - шевеление современной мысли, ставшей комментарием к общеизвестному. Тривиальная вялая размягченная тяжесть. Философия превратилась в место общего пользования и ни к чему не обязывает, прекословя только своему слову, стреноживая его традицией, спутывая правилами поведения в общественных местах. Здесь берутся за Ум очень скользкими крепкими руками. При всей своей (а по большей части - чужой) экстравагантности, она - не оригинальна, экстраординарна, слишком средняя, осторожная и выверенная, вываренная в щелочи времени и обесцвеченная в нейтральный цвет серости, шаровый (шаровой), изредка окрашиваясь в модный ныне “камуфляж”. Рядясь в национальные цвета, она остается бесцветной и беспросветной, бессветной и бессовестной философией обывателя, которому важен товарный вид и безусловная понятность, однозначность философской мысли, приспособленной для его нужд, дабы несчастная прилежно оправдывала необходимость и святость тотальной лжи. Засаленная мыслишка, нахлобученная на глаза. Узаконенная скупая обрядность философии. “Скоропостижная наглость” (Сковорода) оголтелого функционера, предписывающего необходимость Универсуму. Сер-р-рый террор посредственности, где человек - посредник (или, как изволил выразиться один из новых национальных философов “Человек человеку - заказчик”) - ничтожество между ничто и ничто, пытающееся примирить, гармонизировать свою низость с вечностью и бесконечностью. “Чюдное и бедственное позорище” (Сковорода).
 
                Вся история - грандиозная свалка, гниющее пространство прошлого, которое - будущее человечества, ведущего жизнь червей, перелопачивающих культурный слой и живящихся прелью опавших форм. История – марш эпигонов-энтузиастов. Дизайнеры-историки отделывают историю “заподлицо” так, что она не только своих – чужих не узнает. От распада ее удерживает только бальзамирующая наука, давно позабывшая свои истоки, но строго следующая ритуалу. Наука побеждать истину. Наука хоронить. Чем развязнее история, чем интенсивнее процесс разложения, тем строже и суше метафизика истории, тем убийственнее, убойней ее философия. Современная философия, увы, второй свежести, не первой молодости и потому – не в себе.*
 
*Как впрочем и так называемая культура. Вторсырье. Самопоглощающий и самопереваривающий себя процесс. “Secondhands”. Все вторично, хотя и впервые.
Музыка в консервах. Плотно слежавшаяся живопись в иллюстрациях. Чужая мудрость в фирменной упаковке. Книжная жизнь. Бумажные страсти. И все – с одной стороны. А с другой – грязное животное бытие, (культ выживания) замаскированное под светский раут.
 
Искусство интерпретации состоит исключительно из  “задних мыслей” (Б.Паскаль). И несмотря на многообразие форм – чрезвычайно однообразна. Чопорная философия впадает в перманентную истерику и не умеет с достоинством стареть, уходить уходя и не оглядываться. Ей бы, заглушающей свой страх перед пустотой, лишенной даже эха, пустотой, которую она воспевает потеряв основания замолчать*
 
*Запятые опущены намеренно, чтобы выдернутый как чека знак заставил текст вздрогнуть, очнуться, сдетонировать фразу, побудив смыслы метаться и волноваться, выпасть из гнезда, играть, нарушая монотонную последовательность механического времени и не искать спасения. Впрочем, здесь нет ничего нового. Не только современная, уже успевшая стать классической поэзия, “новый роман”, и т.д., использовали этот почтенный прием, но уже зануда Аристотель упрекал Гераклита, назидательно декламируя в своей “Риторике”: “Текст вообще должен быть удобочитаемым и внятным, что одно и то же. Это как раз то свойство, которым большое число союзов обладает, а малое не обладает. Не обладают им и те (тексты), которые нелегко интерпретировать, так как неясно, к чему относится  (то или иное слово) – к последующему или предыдущему. Так, например, в начале своего сочинения он говорит: “Эту-вот Речь сущую вечно люди не понимают”. Тут неясно, к чему относится слово “вечно”. /Аристотель 111, 5,1408 в 11/. Не ясно и не надо. Текст выпущен на свободу. Выпущен, а не натравлен.
 
и прислушаться (хотя тут есть опасность, что философия вся обратиться в слух, потому что “больно видеть”. Но не для того, чтобы слушать и слышать, а в миф: “Слышал я, была некогда философия... Слухи ходят... Старики бают, шибко забористая была...”), прекратить на время философское щебетание, выдержать паузу, приняв те три минуты молчания в эфире, установленные для странствующих и путешествующих по морям и океанам и услышать свой собственный голос, молящий о спасении..., но нет,- забыться, зыбиться в языке мертвою зыбью, заговорить насмерть ничто, забиться в ракушку ороговевшего искусственного удобного простора, укрыться его рогожкой, сотканной из длинных, подобранных, брошенных кем-то строчек распущенной ткани бытия и пережить, переждать жизнь в тихом припадке (распадке) ожидания забившись в приступе надежды устремляясь к пароксизму счастья - вот ее идеал. Она вся сложена из ссылок (хотя книги, сложенные из ссылок лучше нежели жизнь из них же). Книги могут собираться в работающие механизмы из одних имен - такова степень осведомленности и философия – официальный осведомитель. Став функциональной, она исчерпала себя, превратившись в идеологию, тот самый “идеатум”, который уже Спинозе застил глаза, превращая частную точку зрения, мнение в среду обитания, пустошь обывания, опустошая пустоту и даже ее делая сакральным пространством единственно возможным, единственной возможностью (единственной возможностью образа единого и так далее, теряясь в символических формах), но не для философа (что в своей растерянности свидетельствовало бы только об искренности его убеждений) - для философии, в попытке создать, приспособить идею для всех, а это смертельно. Посему, такой соблазн воспевать философией смерть философии, как последней отчаянной идеей, хладнокровно, с педантичностью естествоиспытателя констатируя симптомы: окоченение конечностей и членов (философских кланов). И это уже идеология смерти. Прав Дестю де Траси: “Идеология - это зоология”. (Я бы не стал обижать зоологию. Идеология - это визг заржавленного механизма). Либо философия покинет этот звериный примитивный уровень и пробившись сквозь мрачную душу укатанного асфальта цивилизации вновь потянется к звездам, которые ярче видны в сгущающихся сумерках предстоящей долгой ночи культуры, либо будет задушена в крепких объятиях официальных институтов, этих механических “заржавцев” (С.Лем) государства. Такова плата, зарплата за философию. Философия как  СТОЧНАЯ наука. Не квинтэссенция – диссимиляция культуры.
 
            Миф о независимости творца, восстающего в своем тихом росте против всего света (супротив тяжести, навстречу свету как восставшая тьма все того же света) уже никого не греет. Кустари-одиночки погоду не делают. Они попечительны и проворны в заботах о земном. Мытари культуры. В самых отчаянных и дерзких попытках уйти от силы земного притяжения традиции, от Платона до Хайдеггера, сквозь всю культуру и контр-культуру сквозит плохо скрываемый страх, что через защитные дамбы слов, железобетонных конструкций мышления прорвется яростная стихия ничто, срывающая все на своем пути и не щадящая ни изящные портики греческой философии, ни каллиграфию китайской, ни местечковые плетни, тыны с мемориальными “глечиками та перелазами” современной украинской. Она сметет и уютные итальянские дворики, не мудрствующей эпохи Ренессанса, поглотит весь неоплатонизм, вернув ему бесконечность и зальет “пламенеющую готику”, растворив в вечности, оставив только музейные кости из могильников времени. Современная философия - философия ужаса, потому она ничего не видит от страха. В отличие от классической философии мужественно и спокойно, без истерики принимающей смерть словно на поле битвы (не случайно Сократ говорил о философии как о подготовке к смерти), оставляющей после себя честь, память и бессмертие – панически мечется, перебирая, перехватывая формы, примеряя их как “спасжилеты” несомненных сомнительных смятых истин. И потому все усилия направлены на выстраивание и укрепление “габионов” вдоль торных дорог, защитных стен, чтобы избежать оползней, обвалов истории, ее лавин. Но тщетно. Все уже было и все сказано. И как сказано... Любая новорожденная мысль заведомо ничтожна. И хотя пытается убедить себя в том, что она ясная как солнце одно и то же, то же и иное, старое и новое в одном мгновении, но вряд ли сама верит себе, Все совокупные усилия мышления, бесплодные усилия любви, оказываются тщетной предосторожностью  (неосторожностью), памятником человеческому недомыслию. Имена сыпятся как песчинки в песочных часах, из ничто в ничто через узкое сердце человека, сквозь его слабое горло, пытаясь петь: Гесиод, Гомер, Орфей, Алкей, Мусей, Эпименид, Клеострат, Акусалей, Аристей, Фалес, Анаксимандр, Анаксимен, Пифагор, Левкипп, Теано, Теланг, Гераклит, Эпихарм, Аристипп, Фидий, Платон, Поликлет, Протагор, Аристотель, Плотин, Ямвлих, Прокл, Дионисий, Августин, Василий Великий, Макарий Египетский, Иоанн Златоуст,... в своем мелькании и вовсе неразличимо, непоследовательно, как вода в клепсиде... кузанский, беме, гегель, кант, караваджо, фичино, шеллинг, гуссерль, хайдеггер, барт, олейников, бердяев, чюрленис, рюноске, ангелус силезиус,  кавабата ясунари... каждое имя “моро”, “хронос протос”, минимальная часть времени, которая как и вечность - вневременна – и дальше ускоряясь веласкес эль греко булгаков цветаева соловьев гропиус леду гауди-и-корнет хименес рильке витрувий фихте петраркасартрэрнстпарацельсальбертибрамсперуджиноборхесмачадотрубецкойтертуллианпетрицибергнонаванвейэсхилказальсфеллинипараджановзенон....
 
   Время непочтительно.
   Оно - “кроме того...”
   Оно - вместо всего...
 
  Философия овладевает искусством забывать. Паритет со временем, которое - не раритет. Познанием приобретается ровно столько, сколько теряется и потому:
 
                                    “Иной на то пол-жизни тратит
                                     Чтоб до источников дойти.
                                      Глядишь, его на пол-пути
                                      Удар от прилежанья хватит... 
                                                                               (Гете, пер. Б. Пастернака)
 
Проступает страшный смысл слов “Все - в прошлом...” Все время стало в прежнем.
“И зарево нам кажется зарею”. (Н. Белоцветов)
“Огородясь казармой и
Тюрьмой, крестом антенны
 встав над курной хатой,
на нас взглянул жестокий
век двадцатый”. (Лев Гомолицкий)
“Постыдно долог у века век” (Иван Елагин)
“Мне на плечи бросается
век волкодав...” (О.Мандельштам)
“Внимательная ночь молчит,-
Но солнце в мире убывает”. (Владимир Коровин-Пестровский)
“Я вижу: в конце траектории,
Над стыком дорог и орбит,
Огромное небо Истории
Последним закатом горит.” (Кирилл Померанцев)
“Что же,- дослушай, допей, дотяни...
Меркнущий вальс все страшней, все печальней.
Гаснут последние в мире огни,
Ветер крепчает во тьме изначальной.” (Юрий Джанумов)
 
Walse Triste... Раз. Два. Три... Раз-два-три... Прошлое. Настоящее. Будущее...Будущее-прошлое-настоящее...Настоящее-будущее-прошлое... “Ночь - лучшее время, чтобы верить в свет”. (Платон). Хлопья образов, тяжелеющих временем напрасным. Но как бабочки (такие же банальные и упрямые как этот износившийся образ) на “гераклитов” огонь, новые “мыслители”, очарованные близким свершением (свержением?) истины, очертя голову отправляются в первый и последний путь философии, подбирая оброненные (оборонительные) слова, чтобы потом (потому) быть раздавленными их тяжестью. Тяжесть - единственное, что возрастает (возраст, старость времени). Тяжесть единственное “что”, которое состоит из одних пределов как абсолютная связь, а она, по выражению Шеллинга в качестве тяжести отрицает связанное в виде для себя пребывающего, она отрицает, полагая движение в покой и тот покой, ничтожество которого мы созерцаем в пространстве. Покои пространства.*
 
*Шеллинг Ф.В. Об отношении реального и идеального в природе. Соч. В 2-х т. Т.2., М.,1989, стр.40.
 
            Этим устанавливается мертвая мера, монолитное единство смерти. Все слова произнесены, а язык от долгого употребления стерся и выродился, износился. Он устал и больше не держит. Все им молчит. В его сверхплотности нечем дышать. Он как расплата за избыточность. Но истертость языка, избитость его создает зазоры между штампами. Сработанность  позволяет сквозь немыслимость, несказанность видеть ничто. Ничто иное. Нечаянное. “Не чая нечаянного, не выследишь неисследимого и недоступного.”(Гераклит). И только тогда начинается новая старая как мир философия, когда она перестает делать вид, что ничего не происходит, когда она деланным отсутствующим видом, восстановленным отсутствием прекращает прекрывать, перекрывать открывшиеся в откровении пропасти и, пропади ВСЕ    пропадом, отрекается от всеобщности, уходя в тотальное одиночество непонимаемой мысли, ведь в бесконечности нет даже рефлексии, мысль схватиться не может, оставаясь в бесконечном предначалии, безналичии, безначалии, сама себе мысль и, спохватываясь, хватаясь за сердце, но чужое до боли рассматривает себя только как прошлое, оставленное и утраченное основание, прошлое у которого никогда не было настоящего. Как бесконечное, согласно Шеллингу, не может перейти  к конечному, не перестав собой быть, так и конечное не может перейти к бесконечному, но в своем движении превосходит самое себя, полагая временность как оставленность,– все, “действительность чего превзойдена сущностью или в сущности чего содержится больше, чем оно может охватить в своей действительности.” Тем утверждается абсолютная несущественность времени, когда “Каждое мгновение столь же вечно как и целое”*
 *Шеллинг Ф.В. Об отношении реального и идеального в природе. Соч. в 2-х т. М.,1989.,стр.39.
              Философия вечно временна и это ее вечная жизнь, ее неотличимость от себя самой, той от которой она удалена на целую философию и тем утверждает свою субстанцию, снимая отношение пространства и времени образом, одолевая (о-даливая) даль, пугая длиннотами видавших виды своих адептов. Мысль опирается только на себя и в этой невесомости, в отсутствии про-тяженности, про-тяжести, прото-тяготения, в утраченной связанности становится бессвязной, не зная дали, близи и имеющей центр в каждой точке своего пребывания. “Мысль людей есть не что иное, как омывающая сердце кровь” (Эмпедокл). Мысль теряет ориентацию, критерии, перестает циркулировать, не зная, а мысль ли она, сохраняя произвольное направление по принципу гирокомпаса. ВСЕ пропадает. И ничто уже не выступает объектом ее. Так расширенными глазами вперяются в атрапинизированное временем пространство, впиваются (впеваются) в пустоту и ничего не видят, и нечего сказать и нечем. “И задуй мне душу, как свечу,// при которой темноты не видно...” (О.Седакова). Всплеск лица, которое как вспышка спички во тьме. Сполох и световое пятно ослепляющее, но без контуров. Тьма исполненная света (исполненного света тьмою. Прошлый свет, светом исполненная тьма, созданная), спресованного в плотность мрака, вздрагивающего от прикосновений взгляда, видящего только себя. Тьма вся в ожидании. Неутоленная бесконечность, колосящаяся морем вопросов, волна за волной, в которых не мудрено затеряться, - что мы все с удовольствием и делаем. Философия стала полновесным молчанием  “И так же нелепа, как долгая ночь поутру”. Но шелест ли это в жилах бывших силлурийских вод, ставших кровью, гул ли это протоязыка, первобытных океанов, шум отголосков в закрученной раковине моего я (как в детстве, прислушаешься – море шумит), или лепет бесконечности, заумь гераклитовского ребенка, играющего в кости – никто не знает. И знать не хочет. Философия пришла к тому, чтобы не раскрывать поспешно суть вещей кому попало и даже себе, став жизнью по видимости. По всей видимости, когда технология и отменный дизайн не заменяет музыки, а она является, кажется, показывается сама и в этом действительна более, нежели оказавшаяся действительность. Философия - просветление перед смертью. Она - “заранее” красоты. Обманутая жизнь. Бесноватые костры. “И только тень, промерзшая до дна”.           
                          “И мы снуем по ней какими-то тенями,
                          Чужды грядущему и прошлое забыв,
                          В дремоте тягостной, охваченные снами,
                          Не жизнь, но право жить как будто сохранив...”
                                                                   (К.Случевский)
             Смятение еще не рожденных чувств. Зрачок, возбужденный близким временем, широко раскрывается, но ничего не видит. Зрак расклеван хмурыми вещами, изсушен, из-сущен. Умозрение в замешательстве. Пытается застать ставшее время. Заставить. Но время нельзя искупить. Оно не в состоянии. Беладонна распускающихся бутонов пространства кружит пути и смежает просторы. Вопросы? Но и спросить нечего, ведь спрашивать можно только став по “ту сторону” самого вопроса (а где она та сторона?), трансцендировав и натолкнувшись на ничто, которое непроходимо и даже знать о том, что оно “ничто” невозможно, как невозможны любые вопросы к нему. Оно – “не-я”  и лишь себя остается преодолеть, чужого непрошенного, не спрашиваемого, спрощенного до абстракции, упрощенного, но не прощенного. Не я вопрошаю, но мной спрашивает, пытает бесконечность о себе, пытаясь разглядеть в мутном, неровном, нервном, черном зеркале единичной формы всеобщность, которая в нее не укладывается (не складывается, не складируется, не клад, не кладочка, не лад, не гармонизирует) не “умещается”, не мельтешит (тешит, утешает, тишит, гасит), но только обретает форму, причем сугубо негативную, “вымая душу” и превращая ее в проходной двор. Не к “самим вещам” за Хайдеггером, но мимо вещей, минуя сиюминутность, мнимость мира, который болен именем, где столько напрасной, пропавшей мертвой любви. Все воображение – противоречие между тем, что необходимо должно быть и тем, что невозможно. Измениться во времени, – что измениться в лице.
             Время стало жиже. Оно - разбавленная кровь эпохи, пребывающей в бессознательном состоянии. История сработана, изношена и потому, хотя и находится в тяжелом обмороке, смежив усталые пространства, но использует вялую рефлексию, относясь к себе со стороны. Театральный ракурс псевдо-видения. Галлюцинация, вызванная бесконечным ожиданием. Впадая в безнадежную надежду, человек проваливается сквозь время, не избывая его в этом кошмаре трясины, ощущения разверзшихся хлябей такого некогда надежного бытия, липкую грязь философем и мифологем принимая за удерживающую силу жизни. Ничтожество, ничтожность – это близость к ничто, его предел (ничто и человека). Пребывая у ничто, накануне впадения в ничто, впадания, человек обретает абсолютную уникальность и уничтоженность, поскольку для него нет другого, иного, он сам собою (по словам Гегеля) и без причины. Ничто без унижения. Время разлагается, остается только достоверность самого себя. Но нет себя и свое  безвозвратно. “Я” необратимо.
             Однако вся эта расслабленность и общее слабоумие эпохи очерчивает будто резцом удивительную точность себя самого – единственность и неповторимую жестокую твердость одиночества, с его осенней прозрачностью и заморозками на грунте. Душа смерзается в камень, леденеет и это - единственная твердь. Предел - не спокойное течение потока. Он - грань. Резкая. Рассекающая. А каждый становится каждым. Ханива - старая керамика, которую хоронили вместо живых людей. Каждый - прошлый, прошедший еще при жизни. Иверень - старословянское обломок. Не сложить. Возвращенное  отсутствие. Время прикипает к вещам коростой, становясь локальным, случайным. А связи чистого времени, его ткань пропарываем мы острыми краями, прорываясь пределом, врезаясь сквозь время подводим черту, навязываем образ, образуем. Акварель по бегущей воде. Все становится непредсказуемым и неожиданным в ожидаемом времени, но частным и бессмысленным, мелкозлобным, злопамятным. Самые сильные чувства - исчезнувшие, брошенные и бросившие нас. Единственное достоверное - боль, и та не своя - времени, его утраты. не принадлежащего и не подлежащего “себе”.
Не срез вечности - порез, не-время. И каждый из нас, избежавший встроенности в примитивную, механическую, тупую систему - не во-время. Каждый - смерть времени. Cреди догнивающей жизни каждый, превратившийся от страшной тяжести в камень, считает себя краеугольным, беспомощно и слепо замыкаясь в себе, в холодной и вечной ночи, где окаменевают, застывают от  вечной стужи некогда бушевавшие, раскаленные чувства, даже не успевавшие оформиться и потому настигавшие далеко в прошлом будущего, создавая даль и простор. Погасшие звезды, превращающиеся в “белых карликов”. Любовь, музыка, поэзия, живопись,– все человеческие чувства хранятся как ископаемые, хоронятся, скрываются в молчании хроноса, медленно отступая в прошлое, застывают будто потеки лавы, выветриваясь и мельчая. Или тектоническими разломами обнажают свою сущность. Чувства бывают отпечатками, смутными тенями, набегая жестокой тоской, от которых у слабых “ржавеют сердца” (Паустовский). В лучшем случае они становят своими костяками кристаллическую решетку, фактуру мертвее мертвого мира, решетку стерегущей себя, удерживающей в “здесь”. Здесь нельзя даже кончить жить - жизни нет. Не бывает “потом”, а “прежде” все реже и реже, Разреженное пространство. Все Время - в ожидании. Воли нет. Вместо нее - мутная, властная инерция истории сжатой, предыдущей вечности и бесконечности. Каждый может считать себя законченным результатом истекшего временем времени.
             Во всеобщности бесчувствия единственная боль - боль утраты. Камню она - фантомная. Нечего терять, кроме потери. Сама жизнь стала метафорой непереносимой. Покинув основания она не трансцендирует, а длится пределом определяясь. Это путь в никуда. Это - “мимо” без движения. Взгляд придорожного камня на дорогу. Все где-то рядом, но не здесь. Только отблески чужой любви, чужой свободы, чужого движения, не желанные и мимолетные, Они не принадлежат природе камня, чужды ему, нечего больше  желать. Измученность ожиданием небытия. Ничего кроме. Каждость не ждет, не буйствует - томится, тяготится. Снега отработанного, испорошенного времени накрывают, засыпают, заметают безразличием, скрывая тягостный холодный сон без сновидений, без тайны и время засыпает в прахе пространства.
             “Я” не камень. Его тень. А свет замерз и превратился в лед. Оцепенелость.
 
“Тени мы
            Тьма прошедшего,
                        но не минувшего существования
Не заблудиться
                        в хрупких как первый лед временах
Сразу выдашь
                        прикосновением
                                               взглядом
                                                           словом
                                                                       и жестом присутствие
Ты весь нечаянно
                        весь одиноко
                                               случайно
И неповторимо...
 
 
            Весь - вес, весомое место-имение. Память о никогда небывавшем. Простор - без тебя. Весь в себе. А этого мало и слишком много. Ты весь - слишком. Не слышишь - только вздрагиваешь, содрагаясь. Но дрожь - не сердцебиение. Брошенность не обещает. Да и она лишь украдкой. Лишь - не лишенность, обещающая время. Не легкая поступь. Здесь – без дыхания. Скрадывая долгожданность. Выветриваясь и обретая легковесность как легкость. Принимая чужое дыхание за обещание перемен и в нем рассеиваясь, распыляясь, дробясь, измельчаясь, мелочась и обретая невольную привязанность к никчемной уникальности суеты. Но никогда камню не стать морем и ветром. Он весь от ныне до ныне. Ноющая, изнывающая данность достаточности. Одиночество нельзя разделить. Нельзя множить, нельзя потерять. Оно может чудиться. Но его не бывает чуть-чуть и чуда не будет. Камни не знают печали, хотя “поляны скорби в цвету” (Рильке). Чужие дожди оставляют свой след, но не боле. Не прорастают. Камни прощаются и обретают покой. Впечатляясь, впечатываясь, подавляя, приминая пространство. Они ни о чем. Про себя. Лица их обращены вовнутрь. Растрескиваясь от напряжения, взгляда не выпускают. Но взор притягивают и останавливают, разоряя зрак, делая не случайным случайное, случимое, возводя немые, гулкие своды тишины и тоски, где мечутся только чужие слова, в которых они растят печаль и старость, заменяющие страсть и юность. Даже эхо шарахается в страхе от них. Тяжесть подавляющая, продавливающая бесконечность, нагроможденность единственного. Умолчание. Эпитафия времени. Время - эпитафия бытия.
             Бесконечность, ограниченная формой моего “я” не перестает быть бесконечностью, но сквозь “я”, как сквозь ее (бесконечности) утраченный образ, она пробивается “крином” (Крин по древнегречески “ключ”, отсюда родное “криниця”) ключем времени, отворяющим, отверстым и бьющим временем. Pulchritudo vaga – расплывчатая, неопределенная красота. Жизнь человеческая истекает потоком, который по “веществу” (по существу, всем существом) – вечность, но по существованию, происхождению – время. Это бесконечное отсутствие бесконечности в “я”, лишенность, уникальная ущербность и порождает время: с одной стороны, как прехождение формы наличного бытия, с другой – происходящим, исчезающим наличным “ничто”, что разрешается покидающим время становлением “исчезающим” бытие и ничто, а оно порождающее время-с-одной-стороны само остается до него, вне времени и пространства, до тяжести. Время и есть вечность-с-одной-стороны, вечность одной стороны: “это”, “то”, “что”, “там”, “где”, “вот”,...– трещина, распалина, раздающаяся и смыкающаяся “позади”. Деятельность я, устремляющаяся в бесконечность, в которой именно в силу стремления в бесконечность нельзя  установить никаких различий. Она наталкивается на самое себя и отражается, обращается, образуется вовнутрь как species finalies accepta non data - целевая форма, постигнутая, но не данная (Фихте был бы доволен). Отторгнутое, отраженное время - отвременение. “Чужие сны// Далекие края...”
 
                             “Скорей же, здесь, сейчас, всегда –                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                    
                               Нелепо бесплодное скорбное время,
                               Влачимое “до” или “после”
                                                                      (Т.С.Элиот)
 
            И все это – мольба времени о красоте, которую пытаются заменять (затемнять) эстетикой, Она (эстетика? мольба? И то и другое - двоевзгляд разъятого пространства, вспоротого бегущим лезвием “я”) - предсказание, пророчество красоты. Но не красота предвидит и открывается в вещих вещах, а временная субстанция эссенции вещи - прекрасное. Красота предвидится, предвосхищается. Нас преследует образ Красоты, которая вся - то, что остается, - ее абсолютная изъятость. Она - вынужденная красота конечного, пространствующая и бегущая, смертельная красота времени. Вечность, принужденная к нудному бытию. Форма – смирительная рубашка возможного. Относительная красота в свивальниках скорых образов (скорых на расправу, расправляющих простор) бывает, становится представлением, совершая обряд самопогребения заживо в конечном, делая ПОСЛЕДНЕЕ неисчерпаемым. ( Я отпеваю историю, но не я ее могильщик. Главное научиться не умирать вместе с историей, сохранив возможность, поскольку культура всецело есть “может быть” и “а что если”). История этим собирается в бытие и проступает метастазами уставшего времени, тикающего бегущими вещами прекрасного, отсчитывающего, отрывающего мгновения, сколько еще осталось...) Поэтому в своей лишенности форма – “пространство-время” как отсутствие и разрыв.
             Г.Марсель учтиво заметил в “Метафизическом дневнике”, что забвение пространства есть возможность преодоления разорванности, рваности, раненности этого мира, но это одоление и самого мира, не упразднение, а преодоление определения. Здесь нет места “потеющей”, хлопочущей о будущем философии. Она - в отсутствии рефлексии. Ретенция и интенция, равно как и тенденция (акциденция, каденция...) здесь - одно и то же, именно потому, что “здесь” и бесчисленным образом, то есть, “во всех формах, степенях и потенциях реальности” (Шеллинг) и нереальности, отступающих в бесконечность без борьбы, иными словами как окольными тропами.
             “В меру небредовый чистый разум” не очень чистой философии истории нужды теряет свои пристрастия к рыночной философии, претендующей на роль председателя Пробирной Палатки. Тенденция “научной мысли” свести философию к строгой науке, вся суть которой состоит в уточнении размеров и установлении иерархии ценностей (при соответствующем принятии мер противу казнокрадов) на основе наисовременнейших средств (в которых философия обычно стеснена) для тонких измерений и слабых взаимодействий (наценка на сбыт, оборот, налог на воздух) учет и контроль, словом все аналитические, членистые, апопплексические  мысли в своей попытке свести философию на корню очень весело скончались. Любая идея, что “путевой распев в Обиходе” и у нее есть путь столповой, а есть путь путевой, хотя как идея она изначально непутева, пусть и пользуется пометами на обиходных ладах истории философии,. Вся современная философия с ее разреженностью и густотами так же далека (но никто еще не исследовал из чего состоит эта даль) удалена от “Materia prima”, от своего вещественного субстрата, протоматерии, как музыка от длины волны в диапозоне, от химизма и физических свойств металла, дерева и прочих необходимостей в теле инструмента, которые необходимы, но не свободны от музыки и одолевают необходимость свободой самой музыки, снисходящей к ним. Они вздымаются в ней через некоторое время, через малую секунду как “Materia secunda”
             Философия не имеет ничего общего со словами, текстами, историей и даже с самим мышлением в своей обретенной свободе она тщетно пытается привыкнуть к тому от чего она всю свою сознательную жизнь старательно открещивалась - к ощущению самой себя, ощущению чувственно сверхчувственному, где она однородна в одиночестве тотального становления, и в этом достигнутом абсолютном ей  нечего больше желать - нет больше или меньше, нет направления объективного - только она сама как воление свободы, не подчиняющейся влечению времени, велению необходимости. Рознится мысль исключительно по динамике, смещаясь к теплому или холодному спектру, но спектр изысканно переменчив, переимчив, так что Ничто не значит, не метит пространство, не означивает, не означает. Конечное никогда не может произойти в бесконечное, но может - никогда. Извечное невозвращение. Andante dolorosa.
              В сущности покинув ту реальность, философия умерла для себя, совлекла форму, и для мира, приценивающегося к истлевающему бытию и устанавливающего базарные цены на свежую мудрость, “интересу” не представляет, но превратившись в не-иное по природе, обретя (оборотя, обратая и обретая) собственную природу, не заземленную на моноверсум эмпирического, долженствующего сосуществования, философия перестала отличать себя от жизни даже в деталях, так что каждый вправе мыслить так, как будто его девизом являются кощунствующие слова: “Философия – это я” (которые, впрочем, обладают, обдают известной двусмысленностью слишком прямой речи. “Философия? Это Я?”, “Философия? Это - Я! “ , “Философия. Это. Я.” и т.д.
              Мое “я” (еще следует выяснить в какой степени оно мое) – не современно, не свое-временно, не временено бытию. Что это: смерть ”я” или моя смерть? Смерть философии или философов: Чужая смерть философии становится и моей смертью.
 
                                 “ту боль что будто цвета духа
                                   читает в нас свобода-Смерть
                                   убийцы-люди= полу-смерть
 
                                    вторгаясь призраками в Чтенье
                                    есть тленом на-двое – возможно: преходящим!
                                    (свобода Смерти не чиста)
                                                                           (Г.Айги)
 
Смерть - предательство. Бытие - умственно отстало. Свобода - не обязательна. Она не сдерживает обещаний. Жизнь посылает Искусство за смертью. Ложная филология довольствуется суждением. Суженное суждение, узкое вынужденное, вычужденное. Не-суть, не-чисть, несущь. Своеобразный коллаборационизм, сговор со смертью. “Коллаборационизм – в смысле предательства – с этим представлением о смерти и чувством, что моя жизнь не существует вне переживаемого (сдержанного, удерживаемого – А.Б.) мгновения, что, следовательно, всякая связь, обещание, желание основано на лжи, на увековечивании эфемерности”* –
 
*Марсель Г. Быть и иметь. Новочеркаск 1994 г., стр. 94.
 
играет Марсель с огнем Фейербаха и обирая по мелочам Гете. Но может быть именно поэтому вся предшествующая культура с такой маниакальной страстью хваталась за долголетие мертвых вещей, этих Големов, пытаясь продлить  мгновение грубой лестью, что мгновение - прекрасно и вымолить прощения у времени. История культуры вся сплошь предстает в этом меркнувшем свете полем, почвой, изрытой кротовыми холмиками вещей-могил, в которых похоронены человеческие чувства – все картины, скульптуры, книги, партитуры, стихи, длиною в человеческую жизнь –
город мертвых. Но когда мы, мертвые, пробуждаемся и смерть начинает играть второстепенную роль без слов, роль сопровождения, аккомпанемента жизни, обнаруживается, что не прошлое тому виной, не неодолимый “Pathos der Distanz” - “Пафос расстояния” (Ницше)  через утерянное пространство которой тянется “Феория” - процессия, несущая своих идолов, а настоящее, порождающее такой взгляд, который видит исключительно в диапазоне смерти, против которой стремится найти эффективное противоядие. Старение чувств уставшего человечества, тяжело опирающегося на подвернувшуюся предметность, пытаясь разглядеть вещь в красоте, полагая вещи (пролагая их) в красоте и тем самоуничтожая себя в строении, организации, структурировании самой деструкции. Тяга к элементарности - похоть смерти живущей. “Зрелище смерти, которое этот мир нам предлагает, с определенной точки зрения может рассматриваться как постоянное подстрекательство к отступничеству, к абсолютному предательству. Кроме того, можно сказать, что пространство и время, перекладывая вину на нас самих, стремятся нас  отбросить к скудным сиюминутным удовольствиям. Но в то же самое  время, кажется в сущности отчаяния, предательства, самой смерти заложена возможность быть отрицаемым, отвергнутым. Если слово “трансцендентный” имеет смысл, то оно означает именно это отрицание, вернее преодоление (Uberainwing, а не Aufbenung). Ибо возможно сущность мира есть предательство, точнее в мире нет ничего, в чем мы могли быть уверенны, что устояло бы против критической рефлексии”. *
 
*Марсель Г. Там же. стр. 101.
 
Ничто не может устоять, кроме смерти и самих себя в порыве невозможного. (Как страстно Марсель желает представить все развитие историей предательства. Похоже так оно и есть. Но главное, видимо, в том, что предел-в-себе, метафизический предел неодолим и весь его смысл в том, что в делении, делании, длении он становится собой не иссякая). Отступая на глубину метафоры, отступничая, мы смерть воспринимаем как рост, пробуждение и когда окончательно проснемся вся жизнь в мгновении предстанет как “что-то”. Что-Это?. Мы и заброшены и оставлены. История - свидетельство, а от свидетелей принято избавляться, равно как и от смысла, жизни, от себя. Трагедия в том, что моею сущностью может быть то, что вовсе сущностью не является. Искусственная сущность унифицированный протез ее, заменяемый по мере надобности. Жизнь стала метафизичной, покинув диалектику и теперь действительно существует в унылой бездне между временем и пространством, между бытием и ничто.
 
                                    “Меж бытием и небытием
                                      качается трава,
                                      частицы становятся ярче,
                                       очертания растворяются в тени,
                                       лишь - мерцания, отражения, отзвуки, вспышки,
                                       лучащиеся формы и присутствие,
                                       мысли туманятся, тьма:
                                       и вижу я, что все мы миражи...
                                                                                (Октавиа Паз)
 
             Однажды, человечество пережило тихий культурный шок, обнаружив, открыв чтение про себя и о себе. Сейчас происходит нечто подобное с мышлением в целом и философией в частности. Она превратилась в “философию про себя” с полилогичностью ветвящихся динамических энергий, для которых образ еще не существует и их не выражает, а собирается, обретается как ртуть в каплях смыслов “позади”, остаточным явлением. Задача: не сорваться в образ, в долгу не остаться смыслам. Значит, буквально - “реактивное” движение мышления, возвращение мысли от безразличия очевидности к регенерации, реконструкции утерянной проблемы. Проблема - пропасть и ее решением восстанавливают утраченную непрерывность, однако, эти дорожные работы ведутся впустую. Мышление меркнет перед отчаянием на котором зиждется понятие свободы. Но в непонятной, обретающей себя неотражаемой, беспросветной философии, не пожелавшей жить двойной жизнью, тройной: отражения, отражающего и отражаемого,- понятия в своей свободе и в отсутствии закрепленности меняют фактуру, становясь чистым напряжением, отношением ритма. Феноменальным образом явилась эта идея Аристотелю: ”Понятия - страсти души” - Passio Animael.
                И душа, помещенная, заключенная Марселем в круг ада, утерянный рай между жизнью и надеждой не выносит себя, стирается жерновами, измельчается, исподливается. Не пора ли отпустить ее на свободу, их на свободу: душу и надежду, и свободу. Надежда возможна только при-смерти. Поэтому открытость - просьба задыхающегося духа, бредящего воображением о свободе, бередящего свободу. Под искусством начинают подозревать все, что останавливает, оставляет, от-ставляет, пред-ставляет смысл-по-привычке. Наступает равновесие, равноденствие истории.*
 
*Философия истории не сводится к логике ее, а последняя не совпадает с историей. Самочувствие истории не соответствует “эйдолону”. Сущность оборотилась вспять и ушла в себя, вонзилась в себя, расчленив целостность. Улыбка боли. Эйфория утратившего сознание существа. Спасает вековая иллюзия остановившегося мира, что переписывая без конца каталоги мы преодолеваем историю. Но наше самоощущение не адекватно тому, что на самом деле происходит, не совпадает с тем, что о нас думают и даже с формой “я”. Ужасное ощущение бесконечного, беспросветного, бессмысленного несчастья.
 Равноделие, равнострастие творимого, творящего и сотворяющего, когда язык порождается и вырождается языком. История на тяжелом подъеме, но она уже неподъемна, ее тянущийся шлейф поглощает все усилия человечества, ее память подавляет и гасит любое движение, обессмысливая его. История вмерзает в адский лед застывающего времени как в четвертом рву седьмого круга Дантова Ада “за насилие над жизнью и искусством”. Достигнут естественный неестественный предел и от его “нормальности” он не становится менее невыносимым: сколько обретается, столько утрачивается, утеряна сама возможность роста, только формальное воспроизведение. Причем утрата гораздо более предпочтительна, как временное облегчение, когда сбрасываешь непосильную тяжесть, чужую вину за чужую историю и потому возникает само “потому”. История провоцирует “авангард”, как разрушение формы и восстание “против”, а оно - расстояние таковое, помимо которого нет ничего. Все Ничто ущербно на феномен отсутствия – полноту мгновения, исчерпываемого в своей усеченности штампом “Вот” и “Все”. История уже никуда, уже некуда. Она не движется, но колеблется. И слово хватает пустоту (золотая рыбка, задыхающаяся в легкой стихии воздуха) черпает то, что ему не подвластно по его природе, когда сама природа лишена своей стихии. В виду отсутствия остается лишь “эйдос”. Все ускользает из цепких объятий вещественности. Пространство пускает пузыри (Шекспир? Гете?). Вся история и вместе с ней философия, музыка, архитектура, живопись становятся одной метафорой (как в японской поэзии: метафора - бытие), сущность которой кажется скрытой, но на самом  деле в ней самой, вне явления в сокровенности. История больше не может быть вещью. Она не может быть. История, основанная на силе, затухает, порождая контр-усилие вечности и бесконечности. Это не экзистенция, но “инзистенция”. Допущенная философия, как допущенная ошибка, сбой существования. Блуждающие вещи культуры - блуждающие  огни Святого Эльма.  Власть красоты подыхать всласть, подлая удача телеологии вогнать острогу цели в истоки, сделать историю целью, тем самым утвердив ее непроходимость и необходимость, удалась вполне. Авантюрное слово пускается во все тяжкие, в тяжесть, пускается, попадает в историю за сущностью и за сущность. Оно наушничает, но не сообщает. Н`етость, не точность, не-то-есть, не-то-что-есть, н`еточность... Заимственная филология. Критика человечества, но не человечности. Здесь бытие обречено на ближайшее прошлое и им же утверждено, затвержено. Формальное развитие искусства уже завершается, сущностное даже не начиналось. Искусство мучается в форме как живое в скорлупе и может задохнуться. Форма наращивается изнутри будто в себя растущий кристалл, словно замерзший объем воды, пронизываемый льдом в самых причудливых направлениях и пространство - затягивающаяся полынья - все меньше, и потому - один сплошной вопль, удушье, асфиксия и попытка свернуться в миниатюрность, укрыться в детали, которая не значила бы ничего, спрятаться в точке. Засиженные просторы, меченные тараканьим пометом “точек зрения”, мертвое равновесие, симметрия, минералогия искусства, сопротивление материалов. Внешние границы искусства, положенные обществом (гетто, резервации) превращают актуальные просторы в околотки ороговевших вещей, где эстетическая форма – мера пресечения свободы, “привнесенная форма”, “technica intentionelis” (преднамеренная техника). И поэтому живое чувство отступает, поглощает пространства, пропитывается ими. Происходит подмена времени ансамблями образов. “Воображение – третья способность души” (Шиллер). Сгущающийся мрак и есть концентрирующаяся жизнь, провоцирующая сверхплотность смыслокишащих произведений. Живопись татуированного мира. Кошмары, мары, “примари”, “мрії”, демон Маре, Nichtmare – “ночная лошадь”, “кляча истории”, бьющаяся в припадке,- в пляске святого Витта кошмар культуры... И мы разбавляем словами поэзию, которая, как справедливо считал Борхес, слабее наших чувств. ”Красота подстерегает нас”, но она не склонна к компромиссам. Она – крона, застящая солнце и звезды и осыпающаяся, роняющая в мир отмершие формы случайных бывших смыслов, назначение которых не имеет смысла вне универсума, где сама красота всего лишь – единственное абсолютное одно. Отсутствие метафор делает действительность сплошной метафорой, продлевая мгновение до вожделенной бесконечности, не оставляя, не останавливая, ускоряя к неизбежному, не уничтожая и не нарушая мгновенности. Агония времени (agonistes - борьба), заканчивается его смертью, и все приходит к последнему пределу, когда музыка становится ради самой себя сама собой, поэзия - поэзией, философия философией, но здесь теряется определенность “отличия от”. Сад Франциска.*
 
*Святой Франциск просил подаяния камнями и из собранных камней строил церковь. В глухих двориках монастырей отводили среди мертвого камня в замкнутом пространстве маленький клочок земли, где росли цветы. Никто не смел не только касаться и трогать их, но даже смотреть. Цветы были свободны и цвели для себя.
 
И все как затонувшая вода, утонувшая река. Эстетика, основанная на покинутости, на времени, на расстоянии остановленный взгляд.*
 
*Сотни художников, музыкантов, философов, кто хладнокровно, кто злорадно, кто с тоской видят  надвигающееся ничто, способное отобрать даже ужас происходящего. издевательски лишая даже драматизма смерти. Все эти мотивы не блещут новизной. Всегда эстетика была на закате. В  любую эпоху  искусство само провозглашало свою кончину. Но в ХХ веке этим занялись профессиональные плакальщики и эти философские “Трены” слышны отовсюду хорошо поставленными голосами.
“Кризис искусства” (Бердяев Н.), “ Труп красоты.” (Булгаков С.), “Умирание искусства” (Вейдле В.В.), “The Philosophical Disenfranchisement of Art” (Arthur C. Danto), где есть глава “Умирание искусства” ради которой, собственно и писалась книга, “The impoverishment of Art” (Kieran M.) и т.д. За исключением религиозных жизнерадостных  концепций, основательно замешанных на розовых слюнях, большинство находятся при смерти искусства как при своем мнении, пожалуй, слишком шумно провожая его в последний путь, в который оно так резко поспешило, что оставило непоспевающих на очередной “проселочной дороге”  в полной уверенности, что они – далеко в грядущем. Погибает не искусство – художник, умирает не философия – философ, которому как первую и последнюю тайну очень хочется унести ее в могилу, весь мир в могилу, словно писатель, всегда готовый “утопить в своей чернильнице всю вселенную” (В.В.Вейдле). Для чего нужно искусство?,– спрашивал Курт Воннегут и отвечал: “Искусство как канарейка в шахте,– задыхается первой, предупреждая об опастности.” Образы –”суфлеры” (алхимическое – раздуватели) и потому вырождение искусства – всегда возрождение.
 
                                    “С красоты начинается ужас
                                      Выдержать это начало еще мы способны:
                                      Мы красотой восхищаемся, ибо она погнушалась
                                       уничтожить нас.”
                                                                (Р.М.Рильке)
 
Мiserere. “Сатори” – просветление. Прошедшая история будто сон: поразительная пронзительная мысль. Реальность. Утром пробуждение в слезах, не помнишь о чем, только ощущение пораженности, стыда, смерти и поражения. “Стало быть лучше сдержаться и вновь проглотить свой призывный, темный свой плач.” Прямая речь, очерчивая происходящее делает весь остальной мир метафорой, все становится остальным. Метафора порождает метафору. У образов обнаруживается несколько центров, так что можно вычислять экцентриситет образа по его эксцентричности. Образ пускает образ, растит корни в глазах. Боль молчит как чувство про себя и ничего не говорит “в-сем-бытии”, в сам-бытии, со-всем-небытии. Философия не только делает вид, но подает вид не подавая вида, как нищему, юродивому, ежезлобному миру. Философия это только поэзия, страсть (страть) и ярость. Мысль выбрасывает колос слов словно знамено и становится выше себя, и тянется за собою волнуясь, провоцируя фольклор философии, ее самобытность, пока не разменяет себя в концертирующей мысли и в хорошо отрепетированных книгах. Философия, филография, филограмма, филогамма, гемма, графофилия, софография и т.д., короче - поли-антология, пале-онтология мысли. И нечего спешить, спотыкаясь вослед уходящей, теряющей и себя и тебя действительности, обливаясь потом новшеств и задыхаясь от информации. Последнее во времени не первое, - последнее. Я остаюсь. Я провожающий. Прощай племя немолодое, невеселое и незнакомое, разводящее племенную философию на убой. Аръергард культуры - музыка и философия, поэзия и живопись, архитектура для оставшихся - изначальная родина, истинная жизнь, а так называемая жизнь - атрибут смерти - ее траурный, пыльный плюмаж. Философия прощания у покинутых “действительностью” (не смотрим мы пристально в затылки уходящим к светлым концлагерям будущего) - это единственная философия, поскольку за нее можно поплатиться и расплачиваются жизнью, ценой жизни, всей жизнью. И горе если не хватит дыхания. Никакими сильными провизорными средствами искусства и культуры уже не вернуть к жизни. “Мне скушно, Бес...”. Остается только унавоживать собой землю истории, засеянную зубами драконов, так никогда не знаешь как слово наше отзовется и исказит пространство, преломляя его, собрав в горсти пригоршню праха того, что еще вчера было смыслом. Философов в этих отвалах пустой породы нет, есть мешки цитат:  чужие мысли, жизнь по чужому поводу, чужие речи, которые “за десять шагов не слышны”, чужие книги (даже если свои), ”случимые” (ст.-русс.), понесенные от случайного времени, надутые чувства и каждый сам - с трудом вспоминаемая полузабытая, перевранная цитата, полузабитая, прерванная жизнь. Все: и интонации, и страсть, и любовь, и ненависть – все как прочитанная книга - даже не текст - только шелест треплемых “мусорным ветром” истории, страниц. История страниц. Убийцы букв. Тошнота. И та от Сартра. Мы тени, длинноты духа (но иногда и его ноты, музыка и ультиматум его), затянувшиеся паузы, которые рост теней на закате принимают за жизненный порыв. Не развиваемся, а удлинняемся, количественно поглощая, покрывая пространство. “ближе к сумеркам, ближе к истокам.”  Только и осталось нам, оставленным красотой на “потом” быть отсутствием красоты, ее возвращенным, взрощенным, опрошаемым и старательно культивируемым изъяном, “ничего”, смутно надеясь, что наше у-ныние нынешнего некогда будет оправдано как уникальный феномен культуры. Эмигранты времен.
 
                                     “Мы может быть последние на свете
                                       Сходящие от лишнего ума.
                                       И после нас на несколько столетий
                                       Закроют сумасшедшие дома.
 
                                        И толпища с тоскою незнакомых
                                        Начнут вкушать земную благодать
                                        Когда колонии червей и насекомых
                                        Останки наши будут доедать.
 
                                        Но кто-нибудь, прельстившись ветхим кладом
                                        Найдет полуистлевшую тетрадь
                                        И мы отравим вопрошанья ядом
                                        Дотоле жизнерадостную рать.
                                                                              (Б. Новосаров)      
 
 Отчаянная надежда, что все не напрасно. Не может быть, что вся история ни о чем, что все страдания зря. Потому – импровизация, выраженность, вычурность, чурание обыденности, выразительность, жизнь как текстура бытия и первозданность, акт (ах) творения из ничего, из себя, собой от––>сюда полагания направлений, прологи к красоте, даже если ее нет и в помине “от” и” до”.
   Основная беда нашего века, нашего чужого, тяжелого, нелюбимого времени*
 
*”Когда отпевают эпоху,
  Надгробный псалом не звучит,
  Крапиве, чертополоху
  Украсить ее предстоит...”
                              (А.Ахматова)
 
в том, что своей стремительностью оно истерло сердца людей о шероховатый асфальт многочисленных вещей, о все удлинняющуюся властную предметность. Сердце мелком крошится, спотыкаясь о горькие тени. До чувств действительность не доростает, ограничиваясь ощущением сиюминутности, временным гранится, истачивается в пыль - мир, где даже Бах - вещь, и Любовь - вещь, и Красота - вещь. Вещь - вошь бытия. Адаптированное время. “Адептированная” философия. Метаболизм духа.
               Мы в своем индивидуализме сплошной плагиат (Индивидуализм - голое отрицание), паразитами привычки: мимика, язык  образ мышления, манеры язык, жесты - образ, которым длятся прошлое будущее и настоящее - голодные пьявки. Во мне, мною - только свобода воли, кояя не свободна и не случайна. И если я знак, всего только знак мертвого алфавита, alfa-vita (Борхес), великого немого языка, которым складывается по складам история, то “я” – многоточие, отточие или, скорее кавычки - “-” делающие бытие двусмысленным. Жизнь - знак препинания времени, препирание с вечностью. История - раскат крови по жилам сменяющихся поколений и потому, радуется Борхес, в моем я живут целые народы, моря исчезнувших “я”, слившихся в потоке моего переживания. Но в отличие от слепого аргентинца, находящего в этом великое утешение и способного в витальном порыве наслаждаться даже собственной слепотой (а что ему еще остается?) я страдаю от перенаселения душ. Мне тесно во мне самом и душно в душе, ничего не слышно от гомона, лопотания, бормотания, гвалта тысяч голосов, решивших поселиться в аду моего вечного молчания. Я - “Nevermore” - расселина, распалина бытия, и потому эта дышащая, шевелящаяся вечность чужой прошлой жизни истекает мною, длиться моей жизнью, в которой мне места нет. Она для меня еще и будущее и судьба, и грядущее было - я есть предел себя и разрыв с собой собою. Сбой. Кикс. Я - никогда больше.
               Вечность - это всего лишь разность во времени, это - “всего лишь”. И посему - изъян, каверна, лакуна бытия – его свободное пространство, сквозь которое, по краю по последнему пределу мимо, но не-которым образом, теряя время, и оно в утрате обретает желанную свободу, обретается свободой. “Я” – тромб времени, его голодная смерть, застенок души. Живем, изнывая время. Содрогаясь от собственного благородства.
              Можно обыгрывать это как угодно, но игра смертельна, тем более игра в людей. На этом последнем перевале нет никаких вопросов и не так уж важно, что дальше. Меня подводит воображение, подводит к тому, что вся пестрота и яркость этого мира, смывается в нечто неразличимое, незначимое, грязное, как оброненный в дождь ненужный эскиз акварелью. Прекрасное как попытка защититься от самой идеи. “Прекрасное - максимум невозможного.” (В. Недашковский). Идеи бывают прежде-временными. Их нельзя до срока выпускать в смертельно опасный мир, поскольку они способны мутировать и становиться вирусом, от которого нет спасения и само бытие может окочуриться. “Вот-и-Все”, переполняющее мое бытие не знают, что с ними происходит, поскольку “что” происходит вместе с ними и полнота бытия из-бывна, из-быточна, проточна и вследствие своей безусловности не желает знаться со временем, не знает времени, равно как следствий и оснований (вернее, знает ВСЕ время) и не рефлектирует. Может это будущее философии, поскольку возможности здесь невозможны и от того вещи не скрипят песком на зубах, засыпающим города, не скрепляются мышлением в крепь, поддерживающую кровлю духа, готового обрушиться, может это смерть философии, исчерпавшей свои возможности, а может гибель во мне философствования, достигшего своего предела и отнявшего, оттаявшее дыхание. Как знать? Сведенборг очень красиво вещал, что когда человек умирает (а он умирает всегда и дух его борется с жизнью насмерть, о чем печально недоумевал М.Шелер) для него ничего по-началу не меняется, вокруг ничего не происходит. Все по-прежнему: он “ходит в концерт”, “на театр”, в библиотеку, к друзьям, читает, пишет, развлекается на светских раутах, но вдруг (в-друг, в другом, жизнь по другому) с тревогой замечает, что ярче стали краски, острее чувства, до боли знакомая жизнь (по боли знакомая) стала стремительнее и интереснее, каждая деталь, каждая мелочь становиться ближе. “Вдруг” – открыло запредельное (запоздавшее) “прежде”, его интимное звучание в некогда слышимом диапазоне.. И однажды он понимает, что уже мертв, а значит всецело в духе. Перед ним две дороги: Ад и Рай. Они ему кажутся. Он не выбирает, им выбирается и не ведает он в Раю или Аду его пребывание. И там и там он всегда здесь, поскольку они не разнятся по месту и времени, ведь в вечности нет пространства и времени, вернее они даны и отъяты в каждой точке всецело. Нет разведения Ада и Рая - только раз-видение. Здесь человек в своем новом обличьи бывает самим собой, а не самим-другим, во всей полноте, в абсолютной всеобщности, поскольку земной мир - лишь тень, тень тени, я бы сказал, светень, отблеск первообраза, которым он сам является, развидняется, светает. Там все: и любовь и ненависть в своем безусловном проявлении, во всей исступленной полноте настолько яростны, что даже не знают ЧТО они есть, не различаются. Развилки, перекрестка этих  дорог не видно: человек спасается и адом и раем. И если из Ада он попадает в Рай, то рай ему кажеться обретенным, обетованным Адом, свет - тьмой и благоухание - вонью. Его адская душа только в Аду может испытывать райские чувства. Личность и, выкованная ограниченным  миром вещей нам на погибель всевластная форма моего “я”, так и не открывшая свою зловещую природу, предстают той самой, порожденной разрывом связью, образующей тяжесть противостоянием света и тьмы, и проваливается в себя, коллапсирует, сдергивая в себя пространства и образуя воронку времени, где время обретает новое “агрегатное состояние” в одержанной сверхплотности, пробуя на разрыв созданные напряжения. Утрата личности вместе с последним пределом, каким выступает хрупкая, неприступная красота - последнее насилие над человеком. Красота - чистая негативность, отбрасывающая человека, заставляющая отступать (отступающая его силой) в собственную тень (тень человека? или Красоты?).
  
            Когда М.Шелер и Н. Гартман по неведению приписывают себе тривиальную мысль о том, что высшие категории бытия менее жизнеспособны нежели низшие, и ориентация на бытие духа ведет к развитию хрупкости и уязвимости прекрасного: “Низшее изначально является мощным, высшее бессильным”.*
 
*Шелер М. Положение человека в космосе.// Избранные произведения. М., Гнозис. 1994 г.,стр.171.
 
они наводят тень этого мира на красоту, рассуждая с позиции тупой силы, натравливая время и тем укрепляя непроходимость предела, который не обоюдный. Они забрасывают увесистые категории своего мира в вынужденное будущее своего настоящего, до красоты, но забрасывая грядущее или, отстраняясь, отступая, освобождая пространство настоящего в качестве будущего, огораживаясь, ограничиваясь освобожденной пустотой создают оборонительные сооружения, нейтральные полосы отсутствия и человека и красоты. Эта иерархия принудительных ценностей относительно косного, ложного, лживого, относительного, наличного бытия выстраивается внешним образом. На самом деле предела не существует и нет примата одних форм над другими, только субъективные предпочтения. Поэтому “трансцендентность” - граница “в одну сторону”, мною выстраданный предел и мной удерживаемый - “той стороны” нет вовсе. Сбегание направлениями во-вне. Я ограничен образом Красоты, но не самой красотой и я - точка разрыва вечности и бесконечности, света и тьмы, Ада и Рая. Ад, где мы мучаемся собою... Такой ад, маленький, домашний, уготован благодаря философии. Самое страшное, что чувства обострились и стали слишком чувствительными, беспощадными до бесчувствия и потому, не находя выхода даже в творческих порывах, как клинки вспарывают, кромсают пространства, полосуя их в клочья, по живому. Они - чувства, но им нечего испытывать, кроме самих себя в твердом, тупом мире. Они все еще порывы, но без “искупления”, как порывы, разрывы, рваные раны бытия. Возможна здесь еще философия, используемая как бактерицидный пластырь, логика как хирургическая нить для наложения швов? Меня не интересует “объективная философия”. Все это - развлечение для тех, кто еще роется в “песочницах” истории, печет пасочки, копается в “старых истинах” из которых сыпется песок понятий и старательно ищет рациональные зерна” в кучах добрых традиций. Но наступает однажды миг, когда вся эта веселая возня с песочными замками, все эти нестрашные страсти по философии наскучивают. Можно ли дышать философией и приторговывать ею, думая о хлебе насущном, который как водится “даждь нам днесь”, да очень горек? Теоретически, если ты философ, то тебе абсолютно безразлична “среда обитания” - правительства приходят и уходят, поколения – волна за волной, а Моцарт вечен. Однако, не вечен Моцарт, он умирает каждый день и в смерти своей несвободен, неизбежен. Сквозь Моцарта, навылет, напролет, через время и “Музыка мой поводырь и тоже слепая...” И от нашей эпохи, как от Шумеров останется несколько сот глиняных табличек с записями долгов?
 
                                    “Руины времени
                                      Руны пространства
                                      Света обломки и тени бегущие мимо
                                      Мнимая жизнь терпеливо и неторопливо
                                       Тихо нас всех омывает
                                       Стирая тенью до смерти...”
 
            Теоретически, идеально, любое случайное время - достойный предмет философии. Практически же: философия несовместима с жизнью как смертельная травма, тяжелый недуг по той простой причине, что она - беспричинна – не чинная, не причиненная  философия приходит на смену принудительных форм мышления, самозванных, носящих по ошибке ее имя. Это саморазгорающаяся, срывающая, пожирающая все границы философия духа, не отличающего себя от Вселеной - такая философия безумна и бесчувственна как простое биение вечности и ты сам - только сдвоенный удар ее, “Points-instans”(С.Александер), ”точка-мгновение” я, “nun-stans-instans” дистанция бытия, стансы, точка в точке, точка-ис-точник (истошник мира), уТОЧнение, локализация времени, тем превращенного в точь-в-точь в место пребывания. Здесь неуместна обычная философия, которая довольствуется суждением, о-суждая бытие на принудительное существование, об-суживая, сужая, осаждая его ожиданием. Судопроизводство соответственно процессуальному кодексу: оправдание становится правосудием, философия – идеологией жизни со своей очень исполнительной властью традиций, трактуемых чрезвычайно избирательно, по законам серого стандартного мышления, желающего, чтобы птицы непременно летали строем, по-батальонно – серого, которому свойственна грубая жажда идеала и рациональная свирепость штампа – этого расплющенного, площенного образа, площадного слова, фольгой которого покрывают, кроют расчетливой сусальной позолотой пространства дозволенной “культуры” в рамках законности. Тем, кто это состояние покинул, чужда вообще инвенция к иному, не единичности - единости (П. Абеляр). Возвращение к протоинтонации, которая значит ничего и совпадает с абсолютной красотой, а она сама в себе сама собой - обыкновенна, хотя и бесподобна. Возвращенная тайна и головокружение перед огромностью вселенной, где все мы - разбегающиеся галактики, стремящиеся к одиночеству и одиночеством бывающие от боли до боли. Распускающиеся галактики, Одиночество абсолютного становления. “And thou art distant in humanity...”(Keats) “И ты далеко в Человечестве...” (Китс). Но в этих просторах, разлетаясь, мы стремимся навстречу с той скоростью с какой удаляемся. Время стоит во всю глубину. Это ощущение дали, где “Alles Nahe werde fern”, “Все, что было близко, удаляется” (Гете), становится далью, восстанавливается, восстает, далью утверждается, твердится, затверживается наизусть, из устья уст, из уст в уста, превращает красоту в бесконечную утрату, покидание. Утрата - необходимость. Даль - цель. “Даль - прямо в лоб” (Рильке). Телеология пространства, Микроистория. Внутренняя сторона тени. Утренняя сторона.
 
                                    “Плывешь оторвавшейся льдиной
                                     Выцвела ночь
                                      До самого белого снега...”
 
И мы встречаем самих себя беззвездною ночью, которую не смеем постичь (только почтить), хотя она сотворена нашими закрытыми или еще не прорезавшимися глазами, Наша заурядная душа не решается быть только красотой, предпочитая оставаться  ее средоточием, тяжестью красоты, как пространство без надежды и страха, без любви и ненависти, помраченное ожиданием. Душа не знает, что она – все и красота лишь ее оттенок. Как выдохнул Ангелус Силезиус:  “Die Roze est ohne warum: Sie bluhet weil sie bluhet”, (Роза не спрашивает “почему”: она цветет, потому, что цветет”.) И этому не противоречит, вторит слово, пережившее Гераклита,”Но свойственно скрываться тому, что распускается само собою”. Вслед за своим отражением в точность, проточность былого...
             Все это не требует философии, отстаивающей право на легкую смерть, - но просто живого чувства, теряющегося, теряющего, рассеивающего, расбрасывающего, отбрасывающего сознание в беспамятстве, в запоминания настоящего в дифракциях красоты, сочащейся сквозь кристаллические решетки нашего я, где “все” - не “вместо” Красоты и уж тем более не вместе с ней, смысл которой, - в непередаваемости. Такая “философия” требует не грубых форм откровения, а сокровения, когда красота не кров, но кровь. И этой кровью она пишет “белым письмом” (Р.Барт) не придавая,- придавая значения языку. Не предавать значения значит - не предавать язык. И кровью отзывается в крови (О.Седакова) “наклон крови” (М.Цветаева). 
 
                                 “А чтоб меня смерть не застала врасплох,
                                   Я музыку Баха играл  среди ночи
                                    На скрипке
                                     И скрипкою скрепкой сколол
                                       Дороги судьбы, что не стали короче.
                                         Но шелест их
                                           Шорох и пенье смычка
                                            Всегда возвращались к истоку,
                                                                                    стихая...
                                     Дороги любви,
                                                          но они в оба края
                                     И рвутся случайно от вздоха сверчка
                                      И кто мог подумать
                                      И предугадать,
                                      Что время пролив,
                                       На глаза навернутся
                                        Сухие слова
                                        И дорожки от слез –
                                        Дороги судьбы,
                                                            По которым вернуться
                                       Нельзя
                                                   или можно брести наугад
                                       На целую жизнь сократив расстоянья
                                       Поди угадай...
                                       Нот стремительных град
                                        Повыбил цветы
                                                            мир стоит без названья
                                        Без имени
                                                       молча
                                                                без слов я стою
                                        Пытаюсь увидеть,
                                                                  услышать и вспомнить
                                         Улыбка-улитка сползает к дождю
                                           Свой след оставляя на небосклоне
                                           И, чтоб ее....
                                            Смерть застигая врасплох
                                              Слов буйных бурьяны и чертополох... .
                                                  
                                          
 
 
            Поэтому ближе не Кант с его “звездным небом над головой и нравственным императивом”, этим солитером, мучающим человека (недаром Ницше всю жизнь изобретал глистогонное), не Гегель с его спесивым “звезды - не более, нежели сыпь на теле человека”, не Гете с его беспечным страхом перед грандиозностью (и одиозностью) мироздания, телячьим восторгом перед картиной звездного неба и требованием, почти евангельским: “stirb und werde”  (“умри и стань”), – мне ближе Парацельс: “звездное небо внутри нас” с блуждающими звездами, опаздавшими на тысячи световых лет. “ В нас все молчит, как пенье про себя”. Вокруг сгустившееся прошлое, непроходимое прошлое вселенной, в тени которой мы плывем одинокою ночью, в тени самих себя, опираясь на тени... .”И тенью с головой меня накроет,// Исполненная смысла тень моя...”
 
                               “Координаты времени условны,
                                Привычно говорим - задолго до.
                                До нас. До наших дней. До нашей эры.
                                До Рима. До Пилата. До Голгофы.
                                 До Ноя. До Ковчега. До Потопа.
                                 История - вся сплошь - задолго до.
                                 Живущие меж прошлым и грядущим,
                                 Все тщимся заглянуть как можно дальше.
                                 За нами тьма, - и перед нами - тьма.
                                 Так и живем меж тою тьмой и этой
                                 На крохотном пространстве между ними -
                                 Живем как в ожидании Годо.
                                 И как ни жаль, о друг мой, но похоже,
                                 Что мы с тобой живем на свете тоже
                                  Задолго до, мой друг, за долго до.”
                                                                             (Ю.Левитанский)
 
                                                 Так и живем...
                                    
1994 г.
  
Комментарии
Нет комментариев.
Добавить комментарий
Пожалуйста, залогиньтесь для добавления комментария.
Рейтинги
Рейтинг доступен только для пользователей.

Пожалуйста, залогиньтесь или зарегистрируйтесь для голосования.

Нет данных для оценки.
В России
29 ноября врачи проведут общероссийскую акцию против ...
8 ноября профсоюзы проведут митинг в поддержку арест...
Докеры Ейского морского порта начали «итальянскую з...
Валентин Урусов сделал заявление в связи с преследо...
7 ноября в Москве левые силы проведут "КРАСНЫЙ МАРШ"
Moody’s предсказал рекордное падение золотовалютных р...
12 сентября потеряла сознание участница голодовки ра...
Московские больницы в ближайшие месяцы ждут внутрен...
В Уфе участники акции протеста встретились с предста...
9 сентября 6 активистов профсоюза медиков начали голо...
В мире
5 ноября 2014 года в Вашингтоне пройдёт Марш Миллиона ...
МВД Испании перебросило в Каталонию более 400 сотрудн...
Митинг против запрета референдума о независимости. П...
Работники школьных автобусов Нью-Йорка грозятся объ...
Стачка на заводе Bombardie может закончиться 15 сентября
В Китае 16 000 работников дочерних подразделений тайва...
У берегов Ливии затонуло судно с 250 мигрантами
Из-за забастовки на Air France, стартующей 15.09, под вопросо...
В США начали забастовку работники автомобильной про...
Пилоты Lufthansa 10 сентября провели забастовку в Мюнхене
Авторизация
Логин

Пароль



Забыли пароль?
Запросите новый здесь.
Цитата
Человек мало отличается от животного, если он использует свой разум лишь в тех же целях, в каких животное использует свои инстинкты
Кант
RSS

Новости

Статьи

Всё одним потоком

Powered by PHP-Fusion copyright © 2002 - 2024 by Nick Jones.
Released as free software without warranties under GNU Affero GPL v3.