Silentium. Памяти интеллигенции. Часть 4
Прислано Frankenstein 07 2008 22:45:00
Продолжение.
Часть 1 - http://communist.ru/root/archive/culture/silentium1
Часть 2 - http://communist.ru/root/archive/culture/silentium2
Часть 3 - http://communist.ru/root/archive/culture/silentium3
Часть 4 - http://communist.ru/root/archive/culture/silentium4
Часть 5 - http://communist.ru/root/archive/culture/silentium5
Интеллигент – это Снарк (Л. Кэрролл, говорят был такой утонченный и так любил детей, что стал педофилом), но поймать его можно словами окружив, засыпав словами, он засветится как часть речи, оборот ее. В принципе он неуязвим, впрочем, как Джон Неуловимый, никому не нужен, даже себе. До тех пор, пока будут отзываться положительно и петь дифирамбы достоинствам интеллигенции, она в порядке профессиональной солидарности, стиснув зубы будет терпеть и мужественно принимать с трудом сдерживаясь лавровые венки, премии и ордена. Стоит только высказаться отрицательно, засомневаться не то что в порядочности, а просто в целесообразности откровенного подобострастия, а так же радости от очередной побрякушки (тяжело видеть какую-нибудь «внезапную и загадочную» Беллу Ахмадулину, млеющую при виде цацки-ордена, но вещающую от имени поэзии) как тот час же последует незамысловатый ответ, что дескать, сам дурак, а упомянутые персонажи не суть интеллигенты, а «образованщина» и вообще из презренного плебса, порожденного мрачной эпохой большевизма. Уникальная способность оправдать любую подлость – это тоже специфическое свойство, уникальная способность интеллигенции, устойчивая и неустранимая как запах. Изысканным образом сервировать любое дерьмо достигается упражнением. Впрочем, все мы читаем газеты…
«Видели, дети мои, приложения к русским газетам?
Видели избранных, лучших, достойных и правых из правых?
В лица их молча вглядитесь, бумагу в руках разминая,
Тихо приветствуя мудрость любезной природы.»
(Саша Черный)
К слову сказать, не только русских, да бог с ними, припомним что-то более гигиеничное, от чего не так тхнет.
Толстой Лев Николаевич, великий и любвеобильный, до седых волос пользовался правом первой ночи. Носил толстовку из тончайшего голландского полотна, сбрызнутую французскими духами. Землицей спекулировал. Совестился, да подворовывал. Большой был гуманист. Когда крестьяне, предмет его особой любви, пришли просить землицы и снизить непомерный оброк, вызвал казаков, нашу национальную гордость и бравы ребятушки перепороли всех от мала до велика. Включая женщин и детей. Страшный был матерщинник и хам. (Дневники его секретарей о мутной жизни гения тяжело читать). Впрочем, он не интеллигент – дворянин.
Блок, исповедуя культ Прекрасной дамы, хаживал в публичный дом, для полноты ощущений, надо полагать. Баловался в гигиенических целях мясом и Н. Бердяев, чьи идеи представлять не надо, только, по преимуществу, в Париже, ну как же: «А может надо пройти через кабаки с зеленым штофом?!» (Вообще удивительно, как беспощадно окатывали в мемуарах грязью утонченные люди утонченных людей. Ходасевич, Г. Иванов, А. Белый, А. Мариенгоф, Лиля Брик и т.д. со сладострастием, смакуя, обсасывая подробности, расчесывают бытовые истории, без которых вполне обошлась бы история литературы, при этом любуясь собой безупречными и любимыми. Дело не только в том, что это своего рода самооправдание и для них и для обывателя, но в общем паразитическом образе жизни, к которому, привязан, прикован всей душой интеллигент, вынужденный защищать свою несвободу со всей свободной страстью. В раздвоенности, разрыве между свободой и несвободой – весь смысл существования интеллигенции. «Больше не будет страстных. Будут развлекающиеся предатели»,- говорил Жюль Ренар и подводил итог: «Паразит не гибнет в обществе себе подобных. Он только меняет хозяев.» Об этом же и Анатоль Франс в статье «Почему мы печальны»: « Мы отведали плов от древа познания, и у нас во рту остался вкус пепла… Мы увидели как мы ничтожны, и отсюда наше отчаяние…» Но презрение к «низменной реальности» не мешало быть взыскательным гастрономом. В свое время революционер Герцен, глаголом клеймящий рабство, написал верноподданническое письмо царю, а его гневные филиппики против буржуазности не мешали его брюзжать и отчитывать официанта в лондонской ресторации за не вовремя поданный соус. Ханжество вообще в крови у подвизающихся на литературном поприще. Знаменитый эпизод из воспоминаний Георгия Иванова о Клюеве: «Приехав в Петербург, Клюев тотчас же попал под влияние Городецкого и твердо усвоил приемы мужичка-травести.
- Ну, Николай Алексеевич, как устроились вы в Петербурге?
- Слава тебе Господи, не оставляет Заступница нас грешных. Сыскал клетушку, - много ли нам надо? Заходи, сынок, осчастливь На Морской за углом живу. Клетушка была номером Отель де Франс с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и при галстуке, и читал Гейне в подлиннике.
- Маракаю малость по-басурманскому, - заметил он мой удивленный взгляд. – Маракаю малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох голосистей. Да, что ж это я, - взволновался он, - дорогого гостя как принимаю. Садись сынок, садись, голубь. Чем угощать прикажешь? Чаю не пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то, - он подмигнул, - если не торопишься, может, пополудничаем вместе? Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут, за углом. Альбертом зовут.
Я не торопился.
- Ну, вот и ладно, ну, вот и чудесно, - сейчас обряжусь…
- Зачем же вам переодеваться?
- Что ты, что ты – разве можно? Ребята засмеют.
Обожди минутку – я духом.
Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазанных сапогах и малиновой рубашке:
- Ну, вот, так-то лучше!
- Да ведь в ресторан в таком виде как раз не пустят.
- В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ?
Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общем, мы в клетушку-комнатушку, отдельный то есть. Туда и нам можно»
Эта скользкость очень показательна для случайной свободы интеллигенции, которая не знает, что с ней делать и все усилия затрачивает на оправдание любого произвольного действия. Интеллигенция в отсутствии интеллигенции избирательна и является паразитирующей цитатой, всецело сводимой к искусству подражания и пародирования. Самое удивительное, что все, что говорится об интеллигенции – чистая правда. Она и подлая и святая, фантастически слабая и сильная, когда не надо, предающая себя в поисках новых хозяев, лижущая руки попам, не веря в ни в бога, ни в черта и всячески оправдывающая свою никчемность как эстетический принцип будущего, которое интеллигенция ненавидит на всякий случай.)
Тысячи картин омерзительного и ничем неоправданного падения заставляют сомневаться в реальности интеллигентов. Были ли они? То, что сейчас нет - очевидно.
Хан-Гирей, адъютант царя, блестящий генерал, начальник штаба Дикой дивизии, перешел на сторону красных. Командуя корпусом, вырезал пол-Туркменистана, воюя против соотечественников. Ввел практику тотального уничтожения, тактика выжженной земли – его детище. За особую жестокость(!) сослан на Колыму, где сменил фамилию, став Тамариным. Находясь на поселении стал выращивать в парниках розы. Блестящий латинист, знаток поэзии и литературы, каждое утро срезал розу и подобострастно ставил ее на столе начальника лагеря Березина, который тоже был с дореволюционным университетским образованием, тоже бывшим белым офицером в прошлом, что не помешало этому проникновенному эстету стать палачом. Сорт, выведенный Тамариным на международной выставке в Гааге занял первое место. «Звезды Тамарина» цветут по всей северной Европе. Кроме того, вывел морозоустойчивые сорта капусты и картофеля и т.д. (См. Г. Шаламов «Воскрешение лиственницы») Можно сделать вывод, что интеллигент он и в Африке интеллигент, а можно и не делать.
Кедров, талантливейший пианист, чаровавший Ленина бетховенскими сонатами еще в эмиграции, волею судеб направляется комендантом Вологды. Ввел институт заложников. Тут же расстрелял 200 человек невиновных в назидание врагам. Может вспомнить Гиппиус и Мережковского, сотрудничавших с фашистами. Или наших писателей, голосовавших за расстрел своих коллег, а потом самих сгинувших в лагерях? Бабель? Пильняк? Замятин? А как прикажете понимать академика Асафьева, который зная, что он смертельно болен за несколько месяцев до смерти, уже будучи 90-летним старцем одним росчерком «расправился» с теми направлениями музыки, которые стали славою человечества. Шостакович, Прокофьев. Если и воздастся этой эпохе, то это будет оправдание музыкой. И поэзией.
Ну и что, спрашивают себя сейчас поборники нравственности? Да ничего. Ни о чем. Так и стоит в названии. Я не обвиняю, не собираю досье на интеллигенции, я оплакиваю и отпеваю. «Де профундис…» Впрочем, это из католической молитвы, а надо бы из православной, «Ныне отпущаеси…»
Предположим, я понимаю, как миллионы людей, крещеных и богобоязненных резали друг друга в гражданской войне. И разумею, как темный, дремучий народ-богоносец, озверевший и обескровивший в мировой войне (кстати, почему-то сейчас счет царю за те жертвы никто не предъявляет, и послушать особливо борзописцев, прикормленных властью, вроде Эдуарда Радзинского, безграмотного, но еще и холуйски хамоватого, так и каторга до революции была разлюли-малина, и военно-полевые суды – выдумка большевиков, и голода не было на Руси, и ежегодно по два-три миллиона не умирало, не говоря уже о сухом законе)
Я понимаю, и оттого еще страшнее, как охмелевший от крови мужик мог вырезать погоны у белых офицеров. Но как высокообразованные, интеллигентные, утонченные, вскормленные элитарной культурой могли вырезать звезды на спинах «быдла краснопузого», вот этого взять в толк не могу. (Вру конечно, прекрасно могу взять не только в толк, но ненаисти мне не хватает) А Хайдеггер, сотрудничавший с гестапо, сдающих своих коллег и пускающий слюну при виде проявлений идеи «почвы и крови»? Для многих сейчас это служит не предметом величайшего стыда, но историческим прецедентом, согласно которому их собственная подлость будет оправдана в случае чего. И чего этот случай все знают. А, окончивший европейский университет Пол Пот? А тот большой любитель классической музыки и канареек комендант Освенцима? И Бухенвальда (много их было утонченных, создающих из лучших музыкантов оркестры смерти). По исторической иронии Бухенвальд был виден из окон кабинета Гете. А фашизм в самой культурной стране Европы и, пожалуй, мира, в Германии, где так развиты были традиции поэзии и домашнего музицирования, театра и литаратуры, которая так пригодилась для костров из книг. Что? Не интеллигенты? Образованщина? Вот то, о чем я и говорил. Даже не задело. Сразу открестились. А между тем у каждого в личном опыте накопилось столько странных и далеко не мелких обид, прекрасно объясняющих и сущность и существование и мотивы поведения любого в любой ситуации, что это не вызывает не то что удивления, но даже простого интереса. Интеллигенция отлично осведомлена о собственной неинтеллигентности и открещивается от всего, что не она. Ее положительные, а особенно отрицательные черты входят в полное определение предмета настолько, что даже как-то неприлично быть чуть-чуть не мерзавцем, иначе откуда же взяться «шарму» и «чудинке» невразумительных жестов, оттеняющих избранность и вседозволенность в малых гомеопатических дозах, с истеричностью, компенсирующей отсутствие страсти. Всегда можно заявить, что все это не интеллигенты. В крайнем случае бывшие (я сам из бывших), ибо предали родину – бытие духа, перешли границы нейтральной полосы культуры, на которой обитали и были ангажированы, репатриированы, употреблены и неоднократно.
Вывод напрашивается простой, банальный и скучный как всякая истина: не важно кого ты предаешь, важен сам факт предательства. А мы присутствуем во время тотального проституирования духа. И если в гражданскую была резня за идею, за волю, за свободу пусть и эфемерную, не знаемую, не обретенную (хотя какая должна быть грандиозная сила у идеи, чтобы победить в этой войне, несмотря на интервенцию и блестящие интеллектуальные данные офицеров старой царской школы) идея вела и тех и других, пусть вслепую, но чувство было всезахватывающим и искренним, тут уж сомневаться не приходится. Отсюда и мощный всплеск литературы и эпический размах поэзии по обе стороны фронта (искусство той эпохи до сих пор не превзойдено), то теперь…
Теперь мы имеем дело с тотальным бандитизмом, где все против всех. Для мародеров, в том числе и мародеров духа (которые скромно выработали идеологию, называемую постмодерном) идеи ничего не значат. Ничего кроме чувства гадливости эти мелкие пакостники не вызывают. Тем более бессмысленно призывать к разуму, поскольку продавшиеся знают прекрасно, что они делают. Интеллигенты стали вдруг «социально близкими» ворью. Интеллигент, занявшийся политикой, заведомо расписывается в своей бездарности. Нравственность не может быть чуть-чуть. Она, равно как и культура: либо она есть, либо ее нет. Вспоминается сентенция И. Канта: вы можете делать, что угодно, только не называйте это нравственностью. Докричаться нельзя. Мало того, что эпоха Хама восторжествовала (напомню, что эпохой грядущего Хама Мережковский называл Чехова и Горького, не в пример покультурнее нынешних), так хам этот свою подлость и мерзость возводит на пьедестал в качестве категорического императива. Происходит искусственный отбор в высшие эшелоны власти. Ну мыслимое ли дело, чтобы философ, поэт, режиссер, скульптор, музыкант, если они настоящие поперлись бы заседать в Государственную Думу, Верховну Раду или просто занимать любой административный пост? Смешно подумать. Идут туда бездари и заведомые подлецы, знающие к тому же, что они подлецы (подлость их профессиональна), стремящиеся компенсировать властью комплекс неполноценности, в чем преуспевают, поскольку унижая и уничтожая настоящих чувствуют себя сверхнастоящими. Но им мало этого. Требуется идеологическое оправдание, священный фирман для истории и тогда начинается формирование идеологии и создание тех, для который эта идеология будет неписанным законом, индульгенцией, разрешающей любое преступление. Опричнина в виде мелких коммерсантов, лабазников, лавочников. Их и подачками подкормить можно и натравить на неугодных, и заставить убивать и убивать с удовольствием. Ими легко манипулировать. А интеллигенты? А интеллигенты жрать захотят сами прибегут. Интеллигенция более не прослойка, она – подстилка (хотя интеллигенции уже нет). Как в колымских рассказах все того же Шаламова. Сунули в зубы мерзлую, специально подмороженную пайку, чтобы сразу не заглотили, что съешь, пока тебя имеют – то твое. Это все так тривиально и пошло, что не хочется об этом говорить (невозможно написать так, чтоб взвыли и даже остракизму не предадут, в лучшем случае утрутся, в самом деле не Рушди, да и толку то, каждый знает кое-что и покруче) Взывать: не продавайтесь? Не предавайте? Не убивайте? Не пресмыкайтесь? Вся страна в огне. Людей ежемесячно гибнет больше, чем в Афганистане. Сталинская политика «переселения народов» - детская игра, по сравнению с сегодняшним днем, когда миллионы людей сорваны с мест и стали беженцами в своей стране, превращенной в выгребную яму. Сколько убитых, покалеченных. Человечество поставлено перед угрозой третьей мировой войны. Она близка как никогда (хотел бы я ошибаться) Увы я не ошибся, угрозы больше нет - война уже идет вовсю, на уничтожение всеми возможными средствами. Нарушен баланс, ведь в сущности социализм был не только сдерживающим, но и организующим. Мобилизующим фактором. Сколько локальных войн полыхают повсюду. Фашизм по всему миру, во всех регионах. Он интернационален. Уже стоят те концлагеря, в которых ждут тебя, моя свобода. (Впрочем, сажать некого, все и так сидят во внутренней эмиграции, в домашнем заключении и это не схима, не аскеза. Обессмыслен сам язык. Мы лишены речи и самого голоса. Сверхзадача в том, чтобы человек не только не становился человеком. Но и никогда не узнал об этом. Все уже произошло, остался только разлагающийся ужас нестрашной тотальной пошлости и унылого гниющего существования) Странная фантасмагория: смешение настоящих страданий и, хоть и исступленных, фанатичных. Но абсолютно фальшивых. Пустых, анекдотичных идей, массовый психоз, когда всем уже все равно кого и за что убивать, лишь бы оглушить себя автоматной очередью, наслаждаясь запахом крови и пороха. Скажите, кого за последние тридцать доперестроечных лет убили за национальную принадлежность? Смерть повсюду и хоть бы один из так называемых интеллигентов слово обронил. Что же мы делаем? Что вы делаете!!! Нет, в крайнем случае тихо, твердо и интеллигентно: “Hay do you do?” Интеллигентам настоящим не до страданий, они решают новую идеологическую задачу и пекутся о правовом государстве. В детских домах голодают. Тысячи беспризорных. Умирает культура. Уничтожена наука. Бандитизм. Страна завшивлена и запаршивела. Пьянство. Наркомания. СПИД. Сифилис. Туберкулез. Детская проституция. Органы и кровь наших соотечественников предприимчивые коммерсанты продают за границу. Женщин в публичные дома. Нищета такая, что даже умереть нельзя – похоронить не на что и не в чем. А где же совесть и душа интеллигенция? А она на очередной презентации. Незваная на очередном банкете, где пуская слюни пытается убедить телезрителей как это весело пить сухой мартини со льдом и взывает к духовности, целуя немытую руку очередного попа, освящающего ракеты с ядерными боеголовками. А потом, воодушевившись остатками заливной осетрины пишет и пишет в духе «Гей, славяне» со страшным самоуважением и, восхищаясь до слез собственной загадочностью, поражается собственным благородством и утонченностью. Кто сказал, что культура умерла. Вот он я, пишу. Ничего мне не делается. И не сделается. Всегда можно отгавкаться тезисом беспристрастного запечатления событий. (Как носились с тем сволочным фотографом, «художником кадра» получившим какую-то там премию за гуманизм, когда он, шакал, долго выжидал, чтобы сделать сенсационный кадр последних секунд жизни ребенка, умирающего от голода. Не на помощь бросился, а тупо ждал смерти, подсчитывая возможный гонорар. А ведь даже по признанию циничного Бжезинского, чтобы покончить с голодом на Земле достаточно каких то 9 миллиардов долларов в год, с безграмотностью 11. Или взахлеб описываемые миллионы, траченные на благотворительные обеды, где сердобольные, гуманолюбивые любители человечинки собирают деньги в защиту носорогов.)
Писать-то не возбраняется. Пишите, пишите, но не предавайте хотя бы себя. Пишите воспоминания о царской России, так не забудьте упомянуть как брели кандальники по сибирскому тракту (бедный Лев Толстой первый показал образец такого письма по принципу «нет худа без добра»: за время, пока сосланная Катюша Маслова брела к месту поселения, она посвежела от вольного воздуха, окрепла от здоровой простой пищи, ее лицо очистилось от белил и румян и обрело здоровый вид. Еще лучше он писал о Пьере Безухове в плену: «Лошадиное мясо было вкусно и питательно, селитерный букет пороха, употребляемого вместо соли, был даже приятен, холода большого не было, и днем на ходу всегда бывало жарко, а ночью были костры; вши, евшие тело, приятно согревали.» и т. п.) как вешали, как дурили чиновники, как ссылали писателей, как кончали с собой, спивались, умирали от чахотки. Как по приказу Плеве в Кишиневе было убито более 30 тысяч евреев (см. Р. Гуль) больше, чем в Варфоломеевскую ночь гугенотов по всей Франции.
Пишите о невиданных урожаях, аж по 16 пудов с гектара. О холере, о чуме. Пишите как в этом раю вымирало от голода по два с половиной миллиона человек в год, как ели детей своих и трупы и это в тот год, когда Россия завалила пшеницей всю Европу. Высочайшим указом запрещено было называть это голодом или даже недородом. Тогда интеллигенты профессора, учителя, врачи, студенты собиралди деньги и «ездили на голод», устраивая общественные столовые и отдавали последнее, чего не скажешь о государстве и церкви. И стон и смрад стояли края до края по всей единой и неделимой. Это не 1933 год (кстати главной причиной голода в этом году были все те же впервые введенные свободные цены на хлеб. Рынок голод и породил. Но дилетантам это не объяснишь. Если и виновата власть то только в том, что дала слабину возвращаясь к капиталистическим формам хозяйства, которые привели к инфильтрации превращенных мертвых форм государственного капитализма, впоследствии уничтожившим СССР. Но я не об этом. Что-то не очень пишут о голоде сейчас, да и дремучие писатели-деревенщики примолкли, соловьи патриархальные. Конечно, есть темы поактуальнее, например о «трагедии» сексуальных меньшинств, о том, что, безобразие, в Москве мало собачьих парикмахерских, и, позор, до сих пор нет кладбищ для животных.) это 1898, 1901, 1904, 1908… Пойдите в архивы и посмотрите документы комиссии по каннибализму в Поволжье, на юге Украины (Малороссии), по Харьковской области, отчеты харьковского патриархата. Не верите мне, поверьте Волконскому, Оболенскому, коих в сочувствии большевикам никак не обвинишь. О православной церкви и сказать стыдно. Вот где воплощение убожества и грязи. Я не ассенизатор и разгребать весь этот навоз не намерен. Все это известно любому специалисту, знакомому с историей не понаслышке и не по наводке полуграмотных журналистов, вроде Парфенова, Суворова, Волкогонова и прочих недоучившихся, честно отрабатывающих свой кусок, выслуживаясь у смотрящих (о «духовных» гермафродитах, брызгающих слюной, вроде Новодворской, речи вообще нет – это курьезный символ, типа, именно типа Жириновского, клинический случай). Но интеллигенции свойственен профессиональный дилетантизм. Куда как проще ограничиваться агитками и собственными домыслами, глубокими на мелких местах, основываясь на солидных источниках бульварной прессы. Ежели историю изучать по «Литературной Газете» или по журналу «Огонек» (на фоне нынешнего чтива, те тхнущие листки образцы высокой литератур. Та вонь – божественное амбрэ, то сам бог велел заниматься политикой. Это же так просто.
Столько лет стонали, что нет свободы творчества, а то б мы ужо показали, мы бы им (кому им?) задали. Ого-го «задали собачке под хвост». Нате «свободу». Где обещанные шедевры? Где гениальные творения? Нет, занялись не своим делом. Каждый знает, что для того, чтобы управлять машиной учиться надоть, но государством может каждый дурак. Что мы и имеем на сегодня.
А между тем дело тут не в «эпохе застоя» или «эпохе тотального жлобства» нынешней. Аверинцев он в любую эпоху Аверинцев. Бахтин и Саранске – Бахтин. Интеллигент он всегда интеллигент, независимо от того востребован он или нет. Все вышесказанное о другом, о чести, если хотите.
Желание «отдать свои фраки косцам» не проходит со временем, когда уже и фраков нет и отдавать больше нечего. Как лихо писал Бердяев: «Взгляд рябой бабы Матрены вечно соблазняет, тянет в языческую национальную стихию» ту самую стихию, которой не знают правильные и законопослушные европейцы. Не стоит суетиться и болеть душой за народ. Я вообще не люблю народ, тем более душевнобольной. Толпу любить нельзя – это базарное чувство потенциального покупателя, которого нужно обмануть. Любят людей: плохих, хороших, разных. А народ - понятие фиктивное, суррогат толпы с цензом оседлости. Тем паче, что народу от этой литературной любви ужо не продохнуть. Все любят и любят. Не жизнь – сплошной митинг. «Дома – грязь, нищета, беспорядок, но хозяину (интеллигенту) не до этого, - пишет Гершензон, - Он на людях, он спасает народ – да оно и легче и занятнее, нежели черная работа дома. Никто не жил – все делали (или делали вид, что делают) общественное дело.» Так и живем на площадях. Площадная жизнь. А в это время «наци» наглеют уже не на шутку, требуя своей толики любви от имени народа и расправляются с неугодными, с теми , кто имеет свою, не общепринятую, не лояльную точку зрения. И интеллигенция пресмыкается, и по-прежнему боится, что будет высечена в участке, ежели не будет светиться в преданно вылупленных глазах «гром победы раздавайся! Как о том писал еще Салтыков-Щедрин. Мелкий бес сологубовской перидоновщины значительно повзрослел и стал изощренней, заматерев.
Изгоев А.С. без тени иронии, проводя скрупулезный анализ отношения русского и западного типов образования подчеркивает, что если на западе, скажем, в Германии бурш буянит и ходит в кабак, бьет посуду и безобразничает, то он прекрасно осознает, что буянит и только. У нас же с особым смаком будущие интеллигенты в публичном доме все норовят «Дубинушку» затянуть или «Укажи мне такую обитель…» И через столько лет все то же, с той только разницей, что все больше «Боже царя храни…», «Молитву Русских…» или «Ще не вмерла Україна» (которая «uber alles», - неглупый вроде Э. Чоран тоже мечтал о мировом господстве великой Румынии, - а где «alles» там и «caput» - кому что нравится. (Я, наивный на что-то надеялся и не знал как это будет позорно в дальнейшем, потому что, выражаясь современным языком и Украина на хер никому не нужна по большому счету, как не нужна и Россия с ее русской американской идеей и богом, с пропитым ликом генерального секретаря в глубокой дупе, куда российская академия наук пытается вставить «агурец» реформы русского языка, и старательно суетящаяся под клиентом интеллигенция, изображающая потную страсть, отдаваясь очередному меценату, поимевшему хороший кусок и сам удивленный, что его еще не расстреляли за свинарником.) И казахский, и туркменский, и чувашский, и украинский все равно – российский интеллигент, который, хотя бы ради приличия должен быть в оппозиции к власти, создавать хоть видимость любви к свободе.
Однако форма настырна и навязчива. В нынешнем она – злокачественна. И свобода интеллигенции, отягощенная формой как условием превратилась в причину, тем самым отторгая, ввергая интеллигенцию во время, обналичивая ее. Чем сильнее попытки освободиться от формальности, тем формальнее, для проформы бесплодные усилия, втайне направляемые на сохранения все той же формы, статута, данности, как собственности, возведенной в священный принцип заменяющий и вытесняющий и бытие и существование видимостью, как таковой.
Иными словами, интеллигенция, обретая свободу в основании становится не просто королларием свободы, но и напротив, мерой, пределом ее, границей, а, следовательно, принципиальным отторжением, отчужденностью, защищаемой всеми возможными средствами, как смысл жизни. Парадоксально, но свободе, чтобы сбыться следовало уничтожить, преодолеть интеллигенцию (как и интеллигенцию употребить, обратить в себя свободу) иначе она остается умопостигаемой, умополагаемой свободой, и в противоположность, интеллигенция может утверждать свободу лишь формально, как свою свободу от свободы, оставляя ее непостижимой и невозможной. Тем самым утверждается существование другого, иного, не действительного, недостаточного превращенного, имении которому нет. Он весь в неназванности, незванности присутствия рядом, вокруг да около в здесь-утраченном не-возможном возможности не. Другое утверждается прикосновением (переходящим в отталкивание). Касание – пространство, свернутое в точку, последний предел, лишенный протяженности, обретенное одиночество, которое нельзя одолеть – принцип умножение мира на поэзию, музыку, философию. Единственность-в-себе, замыкающая образ, его остаточность (остаОчність). Свобода здесь уже не при чем. Она обращается в свою противоположность именно этим замыканием в самость, замыкается в себе. Все обретает зыбкость и обманывается относительно себя, ошибочно и счастливо заблуждаясь относительно обретенных, кажущихся незыблемыми оснований. Испуганное пространство населяется пустыми именами. Но все непроницаемо, невообразимым происходит.
Так сам факт существования поэзии и музыки самого мышления в таком беспросветном существовании вдруг открывает не только прекрасные черты (какое мужество, кругом смерть и подлость, кровь и вонь, а художник - «не спи, не спи художник…»,- поэт занят своим делом, ничего не замечая вокруг сотворяет прекрасное) но и безобразные, уродливые (какая гадость, кругом смерть и подлость, кровь и вонь, а художник, поэт занимается эстетическим оправданием эпохи, отворяя прекрасному жилы.) И нет дела до того, что поэт не о мира сего, и эпоха не его. Само существование поэзии и музыки оскорбительно как издевательство над человеком, цинично и даже похабно. Музыка и поэзия опозорены бессмысленной бойней и насилием. Бывалая красота, как пудра, прикрывает сифилистические язвы общества. Поэзия становится безнравственной (и отнюдь не потому, что покушается на общественную мораль, а именно в силу какого-то матерного, злорадного, холуйского благочестия, отказывающегося, из кожи вон лезущего вывертывания, лишь бы понравиться, лишь бы купили. Не только графоманы, но и вся поэзия в целом протухает и даже нетленные образца, начинают попахивать нетленной вонью.), но только для нее стоит жить. Интеллигенция – это поэзия и она умирает вместе с ней. Она (интеллигенция или поэзия – все равно) продлевает мучения, музыка поддерживает агонию, примиряя с существованием. Поэзия восходит на трупах, как миазмы заполняя, заполоняя, захватывая место красоты, вместо красоты. Благозвучное «миазмы» не передает тот зловещий, зловонный смысл, который приобретает искусство в эпохи распадов (когда разлагается Бог – это не страшно - просто естественно, страшно, когда гниет его отсутствие). Есть какая-то непристойность в утонченности высокой красоты, брезгливо отворачивающейся от страданий человечества. (Не случайно современные художники мстят ей тем же: Красота заменяет ругательство)
Бывают времена, когда изысканность хуже самой отборной ругани. Однако, что же делать, если само существо интеллигенции в том, чтобы быть бездеянной, ибо всякое действие порождает равное противодействие, и чтобы не порушить образ нельзя говорить ни да ни нет, или, что то же самое говорить и то и другое. А вдруг в этом (не важно в чем) что-то есть? Нет, она суетится и хлопочет, и расплачивается жизнью больше, чем кто бы то ни был, но заведомо знает о том, что это ничего не значит. Очень трудно найти в себе смелость казаться узколобым и невежественным, не признавая, скажем, гомосексуализм (хотя и не следует впадать, на основании того, что Европа стала «педерастолюбивой», как выразился К. Свасьян, в раж, решая вопрос гитлеровскими методами «оздоровления нации», лучше просто не относится к голубым), рассматривая его как извращение. Все дело в том, что в играх в интеллигенцию можно иметь свое мнение, но нельзя высказывать его. Высказанное превращается в принцип, в идеологию, и стесняет запретом пространство обитания. Кроме того, весь смысл интеллигенции в том, чтобы говорить то, что от тебя ждут и знают и без тебя в этой точке пространства. Поэтому интеллигенция – принципиальная недосказанность, умолчание, робость духа. Подлинный интеллигент никогда не заявит о себе, не говоря уже о других. И тем паче не будет покушаться на историю, зарабатывая дивиденды на крутом идиотизме масс.
Возникают вполне закономерные вопросы: Откуда я знаю, что такое интеллигенция, да еще настоящая? Что за претензия на абсолютную истину? Да мы его вообще читать не будем. Не читайте. Мне плевать на ваши амбиции. Я знаю, что такое интеллигенция, поскольку я не интеллигент, именно поэтому могу отнестись к этому явлению объективно. Вся интеллигенция всего лишь мое впечатление и «мне недосуг познавать самого себя, - как изволил выразиться Честертон, - поскольку я человек не моего круга.» И когда воняет от протухшей эпохи¸ я говорю «воняет», а не «пахнет». Философия, как комнатная собачка служит идеологии, надеясь заслужить патентованный ошейник от блох. Интеллигенция требует неудержимой и быстрой как понос лести только за то, что она назвалась таковой. Однако блеск ума, красота мыслей, изысканность чувств ее носителей (скорее насилователей идей) сильно преувеличены самозванкой. Сейчас, когда красота отторгнута в область идей, с ней обращаются как с уличной девкой, насилуя и издеваясь, поскольку все стерпит, « уплочено» (а интеллигенция ведет себя нормально, в своем репертуаре, рассуждая. А правомерно ли бить насильника и насколько это гуманно, человечно, правомерно. Не лучше ли принять «серьмяжную правду жизни», расслабиться и получить удовольствие. Странные превращения. Интеллигенты с радостью превратились в быдло, ликующее и жирующее, как крысы, обожравшиеся трупами во время чумы. Она отказалась от самой себя, ведет тысячи аргументов в свое оправдание, и мы имеем торжество смерти, и имеем ее с избытком.
Идея красоты скоропостижна. Мысль современная не живая. Мысли прорастают, как щетина на лице покойника. Поэзия холодеет и замолкает, оставляя слезящееся пространство, или срывается на женский истерический вопль, причитания и плач. История, что сброшенная кожа, в которую обратно – никогда. И политики всех разновидностей, как глисты. Тыквенными семечками не выведешь. Для них правда – глистогонное.
Сама фактура истории – то что сверх контекста, и реальность проступает сквозь нее, делая фактуру камуфляжем, декоративной реальностью. Где кончается фактура и начинается глубина?
Интеллигенция копошится между глубиной и фактурой, у поверхности в начале и в конце.
Слова начинают суетиться и кишеть, рваться от напряжения, освобождая простор. Хищное пространство настораживает и тревожит.
Само существование превращается в чистую интонацию. Чистота ее безусловна.
Интонация (минуя ее музыкальный смысл) есть то, что остается после отъятия текста и голоса, голошения. Она среди фактуры и звучания. Она то, что остается. Человек всегда то, что было недавно. Ничто не давно, и это – жизнь подавно, всегда ввиду другого. В этом недуг существования. Имение ввиду. Затаенная глубина. Пространство от любви до отчаяния. Заклятие времени именем своим, что время превращает просто в дату.
Время вязкое, терпкое на вкус. Связанное время – связь времен – и есть собственно «есть» от сих до сих. Другость. Други, вдругорядь – уникальная вторичность, последовательность и счет. Втора. И дух как ад. Здесь видят мир, будто заново, сызнова учатся ходить, испытывая страх и головокружение, среди бесноватого мира, а проявление, проваливание духа, мнится дерзостью. Творчество как наглость, наглая смерть. Я обращаюсь, ображаюсь, пре-ображаюсь в чье-то воспоминание. Ввиду другого становлюсь между прочим. Но поскольку философия – чистая интонация и начинается там, где кончается фактура и обнаруживается, открывается глубина, то она является не менее чистой нежностью в диапазоне слова, заключенного в крайних смыслах. Человек на околице, в кольце, в круге ада собственного чувства, законченного в другом, в другом укорененного и в другом, другим, по-другому цветущего и длящегося. Долгое чувство любви. Способность предвидеть, предчувствовать предметить то, что забудешь и запамятование, за-бытие неминуемо. Предустановленное забвение. «Вероломство образа» (Г. Башляр). Диктатура грядущей культуры, которая заставляет нас быть «между делом», а интеллигенцию быть готовой ко всему.
Интеллигенция и является изменчивостью мира как расстояние от изменения до изменения, как самая святая измена. Она обостряет чувство преходящести и смерти, останавливаясь на неповторимости и на ней настаивая, как бесконечная жалость, преднамеренное загадывание о небывавшем – о непреходящем и неизменном. И в тот же момент принципиальное примирение с неизбежностью, амортизация обреченностью, но обреченностью бесконечной и безнадежной. Это не принцип надежды, а принцип отсутствующей надежды. Принимая удары судьбы на себя, интеллигенция обессмысливает смерть, осмысляя ее. Без интеллигенции на смерть никто бы не обратил внимания, принимая ее за естественный ход событий, досадную случайность. Интеллигенция делает смерть не только необходимой, но и свободной, восстанавливая ее в правах (См. Янкелевича, Кожева и др.) И это не честное сопротивление мертвечине, а заигрывание, коллаборационизм со смертью и ее оправдание.
И тогда слова превращаются в перхоть обсыпающую жизнь. Сверхдвижимость и движимость бытия декларирует право на переделывание и пересмотр истории по частному скудному разумению. Говорухины и Яковлевы становятся властителями дум. История превращается в заднее общее место и мы умны очень задним умом, а коммерческая прыть современных философов довершают погром. Философия кК вставная челюсть идеологии кладется на ночь в стакан с водой. Жизнь становится рецензией на бытие, которое так и не свершилось и потому тщетно пытаешься забыть всю оставшуюся жизнь. Что и говорить: прошлое нельзя отменить и уничтожить, но можно унизить. Зато можно избежать будущего.
Мало кого волнует, что тексты умирают как люди от непонимания, а из того, что мир сверхтекуч вовсе не следует, что все дозволено и остается ловить мгновение, пускаясь во все тяжкие, вовсе ничего не следует. Но уж очень хочется быть как все, быть своим. Братва, однова живем.
Действительно. Никогда разум не властвовал в истории и она худо-бедно влачится, тащится. Делай, что хочешь, никто не осудит, не вспомнит. Ни у кого ни Цезарь Борджиа, ни Нерон не вызывает ужаса (Боттичелли, сжигающий свои произведения или убивающий себя Ван Гог более страшны, хотя смотря для кого. Вряд ли кто-нибудь шокирован Ги Дебором, покончившим с собой перед камерой или художник, сиганувший на холсты с небоскреба), так… проказничали, шалили мужики, озоровали, етить их. Можно хочется делать то, что хочется. Важно только выяснить, что же собственно хочется. Хочется, чтобы все тебя считали умным и талантливым? Робя, что вы хотите услышать от меня? Что для этого надо? Мы хотим услышать, ответствуют те у кого деньги, что мы самые лучшие и справедливые. Наша цель капитализм с человеческим лицом. Все, я вас П. «Коллеги, последние достижения науки показали безусловную гуманистическую, актуальную и здоровую, а главное человеколюбивую сущность капитализма. Только разделение общества на богатых и бедных, господ и рабов избавит нас от социалистической заразы, от уравниловки, бесплатной медицины, бесплатного образования (единственным весомым аргументом супротив которого является существование бездарей в виде профессиональных наемников. Одна надежда, что они и ухайдокают, гораздо эффективней, нежели марксизм-ленинизм новую идеологию), дармовых коммунальных услуг. Нашим значительным завоеванием является отвоеванное право дохнуть с голоду, заниматься проституцией и наркоманией, как в цивилизованных странах. Есть некоторые недоработки, так мы неустанно будем бороться за возвращение традиций рассейского босячества, погубленной оспы, чумы и прочих истинно народных завоеваний, отнятых проклятым прошлым. Для скорейшего возвращения духовности, блин, мы типа, чисто конкретно разрешим в ближайшее время лизать попам не токмо руки, но и задницы, тренируйтесь пока на непосредственном начальстве.» И т. п.
Мало кто замечает, что за всем этим слюноотделением, при виде новых, подержанных западных перспектив, за всем этим отработанным и выброшенным мировым дерьмом даже не скрывается презрение к народу (еще бы, мы уже слышали «мой народ, моя країна» «богом данный президент») от имени которого все это вещается. Да и липкие слюни при слове «капитализм» больше от прирожденной жадности и зависти, чем от теоретической грамотности. О капитализме и жлобстве разговор особый, я не об этом.
Интеллигенция – грунт на холсте истории, ее краски: и может случится шедевр, а можно наляпать безвкусную мазню или вообще забористое заборное словцо набросать, объявив все это – авангардом. Добиться успеха можно по-разному. Либо упорным, тяжелым ученичеством, честностью, прежде всего перед самим собой, но тогда успех не при чем, либо откровенным шулерством. Нынешние, называющие себя интеллигенцией предпочитают последнее. Это даже не блеф – это мошенничество. Интеллигенция, заигравшись, преступила черту, после которой потеряла, похерила себя, смешавшись с толпой. Интеллигенция осталась без интеллигентов и уже успели забыть, кем она была, что она была и в чем ее смысл.
Разум всегда отказывается повиноваться. Принудить его невозможно. Но вот сделать разум невозможным очень просто, заткнув глотку интеллигенту даже не куском колбасы а лишь идеей этого куска. Близость к забитому народу определяется забиванием на народ.
Продажная интеллигенция – нонсенс, однако это так. Понятно желание наемного рабочего умственного труда испохабиться и насладится собственным унижением в похабном мире, чтобы быть своим, хотя бы по запаху и завшивленностью мыслями о благополучии, уж ежели «класс – он выпить не дурак», то и интеллигент отвечает чаяниям народа, братаясь и довольствуясь тем. что бог послал и куда.
Торгующая интеллигенция – шизофрения общества.